вначале смысл культурной эволюции. Если предположить, что теперь существованию нашего вида уже ничто не угрожает (дальше мы рассмотрим это предположение!), то инстинктивно обусловленное стремление к культурному прогрессу продолжает действовать: эволюция не берет назад своих даров. Конечно, то, что обусловлено генетически, не содержится в виде какого-то «гена прогресса» в нашей ДНК: достаточно было запрограммировать непреодолимое влечение к «лучшим условиям среды», не довольствующееся никакой данной средой, а потому (при должном развитии мозга) всегда стремящееся создать лучшую среду. Допустим, без доказательства, но очень правдоподобно, что это стремление могло возникнуть как раз из соединения совершенно аномального стремления к лучшим условиям среды с развитым мозгом, способным представить себе изменение самой среды. Тогда прогресс представляется и в самом деле частью биологической природы человека: это его «космическая жадность». А если какая-нибудь культура лишается этой «жаовеческих программ, которая долго не действует, а поскольку все программы связаны между собой, то угнетается и всякая активность. Более того, приводятся в действие разрушительные программы, поскольку активность ищет себе компенсирующие пути. Суждена ли такая же судьба всей человеческой культуре – культуре в первом смысле слова – я не знаю, но уверен, что фрустрация «прогрессивного» инстинкта погубила бы наш вид. К этой теме я еще вернусь дальше, при обсуждении «конфуцианской культуры».
***
Поразительно, что древние греки не додумались до идеи прогресса. В области человеческих отношений и государственного устройства греческие мыслители рассмотрели чуть ли не все возможности, испробованные в дальнейшей истории; но в отношении будущего греки всегда были пессимисты. Идея вечного повторения, высказанная многими и уже на склоне греческой цивилизации повторенная Полибием, может здесь кое-что объяснить. У египтян и китайцев не было такой идеи, так как их политический опыт ограничивался одной неизменной системой. У греков же было, по их классификации, пять политических систем: монархия, аристократия, демократия, олигархия и тирания, все время и в разных местах сменявших друг друга. Естественно, они повторялись, потому что никаких других способов управления, кажется, придумать нельзя. Развитие могло бы происходить в рамках каждой из них, или некоторых из них; но греки не придумали механизмов, обеспечивающих достаточную устойчивость – может быть, потому, что у них была «непосредственная» государственность, где все знали друг друга, и казалось не очень нужным формально закрепить законы. К несчастью для себя, греки недостаточно ценили законность[23]. А поскольку пять систем калейдоскопически сменяли друг друга, то ни одна из них не успевала развиться. С другой стороны, греческая религия легко взяла верх над попытками натурфилософов произвести человека от низших существ; как и везде, в Греции человек претендовал на благородное происхождение – от богов и героев. Но в других древних культурах считалось, что боги установили на свете устойчивый порядок и следят за его сохранением. Греческие боги были беззаботны и предоставили миру вырождаться: отсюда теория регресса. Сначала был золотой век, а затем дела шли все хуже и хуже. Я не пытаюсь объяснить здесь, почему греческая мысль навсегда осталась пессимистичной; но, может быть, именно смена и повторение одних и тех же режимов в целом ряде мелких государств, без малейшей новой идеи в течение столетий, и породила такой теоретический пессимизм. Так или иначе, греки помещали свои Утопии в прошлом. И когда Платон пытался сконструировать свое идеальное государство, он списывал его конституцию со спартанской неписаной, но вообразил вдобавок правителями философов вроде самого себя. Если цель состояла в том, чтобы ничего не менять и этим приостановить дальнейший распад, то нужны были вовсе не мыслящие правители. Философы в роли цензоров и полицейских – это нелепость. Но ретроградная утопия Платона во многом напоминает ретроградную утопию нашего века – фашизм. Это была, однако, утопия для аристократов, ничего не говорившая чувству и воображению униженных и бедных. А поскольку первоначальная христианская церковь опиралась именно на эти слои населения, ей нужен был другой идеал Абсолютного Добра. Идеал этот пришел с Востока, потому что у греков было удивительно бедное эсхатологическое воображение: у них не было сколько-нибудь развитого представления о загробной жизни. Его не было также у евреев, но оно было очень важно в религии египтян и сирийцев; оттуда и пришли к христианам ад и рай. Рай стал для них Абсолютным Добром и, таким образом, Утопия стала посмертной, какой она была и у многих восточных народов. Для нас более интересна земная утопия христиан – Тысячелетнее царство, созданное, по-видимому, народным творчеством и воплотившее мечты простого человека о «хорошей жизни на земле». Мы еще займемся этим замечательным изобретением, поскольку оно и есть подлинный корень социализма. Теперь важно отметить, что здесь произошло удивительное перемещение мифа о Золотом веке: из баснословного прошлого он вдруг переехал в столь же фантастическое будущее. Земной рай переместился во времени, и перед человечеством возникла достижимая цель: вспомним, что первые христиане каждый день ждали второго пришествия и надеялись сразу же попасть в царство праведных. Но здесь не было еще идеи прогресса, потому что царство это не зависело от человеческих усилий, а только от воли божьей. Очень важно, что Тысячелетнее царство обещано было не мертвым, а живым.
Таким образом, христианство обрело идеал Абсолютного Добра, и даже в двух вариантах – загробном и земном. По закону дихотомии, ему нужен был также идеал Абсолютного Зла, и оно его нашло. Это был вовсе не Ад: в Аду действовало божественное правосудие, а не человеческая злая воля; там злые, по воле божьей, наказывали злых, но сам Ад был частью установленного Добра. Абсолютным Злом был этот земной мир, где мы живем. В этом мире действует свободная воля, дарованная человеку, и эта воля может быть злой; отсюда и происходит все мировое зло.
Эта фантастическая дихотомия была реальностью две тысячи лет – психической реальностью для верующих христиан. Ад возглавлялся Дьяволом, Князем мира сего, столь же страшным, или более страшным, чем Бог. Историки говорят о «религии Дьявола», но в действительности был один чудовищный магнит, между полюсами которого металась человеческая душа. Профессор Хайек, по-видимому, надеется заменить это устройство рыночным хозяйством, несомненно имеющим притягивающие и отталкивающие силы.
Идеал Абсолютного Добра две тысячи лет беспокоил христианских сектантов и еретиков. Чаще всего они пытались лучше понять, чего от них хочет бог, чтобы обрести спасение души. Но нередко они стремились вкусить блаженство уже здесь, на земле, устроив собственными силами тысячелетнее царство в местах своего обитания. Так рассуждали альбигойцы, старавшиеся праведно жить, и мюнстерские анабаптисты, требовавшие праведной жизни от других. Церковь считала это ересью, поскольку не могло быть тысячелетнего царства до второго пришествия, и сурово наказывала еретиков. Но все эти еретики были пламенно верующие христиане, уповавшие на помощь свыше. Они пытались помочь божественному провидению, но не надеялись ничего достигнуть без него; поэтому они не были социалисты. Социализм начинается там, где люди начинают полагаться на себя, уверовав в собственные силы и рассчитывая изменить мир по собственному разумению [Я невольно пародировал здесь знаменитое определение епископа Боссюэ: «Еретик – тот, кто доверяет своему разуму и руководствуется собственным мнением».]. Для этого их чувство справедливости, прошедшее школу христианской праведности, должно соединиться с верой в Прогресс.
2. Идея прогресса
Прогресс – сравнительно новая идея. Представление о том, что человеческие учреждения можно совершенствовать сознательными усилиями людей, впервые высказал в конце XVI века Жан Боден, темный схоласт, еще веривший в колдовство и обличавший ведьм. Но в 1737 году идею прогресса провозгласил уже просвещенный мыслитель, аббат Шарль де Сен-Пьер, а в 1750 ее восславил Тюрго. По-видимому, это французская идея, но несомненно навеянная открытиями Ньютона; давно уже замечено, что французы часто делали последние выводы из теорий более осторожных англичан. Во всяком случае, во второй половине XVIII века, прозванного веком Просвещения, вера в Прогресс овладевает умами людей. Наконец, в 1770 году выходит книга Поля Гольбаха «Система природы», где (скрывшийся за псевдонимом) автор впервые прямо утверждает, что бога нет. Теперь идея Прогресса отделяется от сентиментальных ссылок на божественное провидение: Прогресс сам становится божеством. «Религия прогресса», сменившая в образованной части общества разрушенную христианскую религию, не называла себя, конечно, «религией», а прикрывалась многозначным, но не столь скомпрометированным именем «философии». По существу же это была выросшая из «просвещенного христианства», из оптимистического деизма и его гуманистической этики религия человечества. Вера в Человека должна была заменить веру в Бога, или, как это впоследствии описал Фейербах, Человек преодолел свою извечную привычку проецировать вовне свои собственные атрибуты и обнаружил в Боге самого себя. Это была великая революция человечности, сохранившая главные эмоции всякой религии – благоговение и энтузиазм – но отбросившая название «религия». Так было и при первой религиозной революции, когда евреи, уверовав в единого Бога и запретив себе поклонение идолам, отказались произносить имя Божие. Вторая религиозная революция, связываемая с именем Христа, отвергла по существу еврейскую религию, но отказалась назвать нового Бога и сохранила фикцию продолжения Ветхого Завета. Христианство, признав себя религией, назвало себя именем своего пророка, неуклюже пристроив его к старому Богу в должности Сына. Третья религиозная революция, порвавшая со Сверхъестественным, то есть проекцией Человека на небо, стеснялась называть новую веру «религией». Лишь отдельные люди решались произнести это слово – и, по-видимому, это были те, кто не совсем еще порвал с сентиментальным деизмом первоначального Просвещения. Вообще, подлинно новая религия стесняется назвать своего Бога. Третья религиозная революция, пытавшаяся основать религию без сверхъестественного, религию, согласную с только что открытыми законами природы, отказалась от самых понятий «Бог» и «религия». Поверхностные мыслители не поняли ее глубокой веры, ее пламенного энтузиазма; а ученые немцы принялись сочинять системы, напечатанные готическим шрифтом, чтобы сохранить Бога своего детства, закутав его в уже неизбежный рационализм. Но главное в религии – это не содержание веры, а сама вера.
Вера была у французского рационализма; ее не было у «немецкой классической философии», возникшей как реакция на эту веру. Кант не мог расстаться с Богом своей матери, Фихте и Гегель не могли обойтись без абстрактного суррогата уже мертвого для них бога – вот движущие мотивы этой философской реакции, выражавшей не только немецкое глубокомыслие, но и немецкую отсталость. Немецкая философия, как справедливо говорит Альберт Швейцер, не дает опоры для веры.
Не случайно Швейцер, глубоко верующий немецкий мистик, обратился к традиции французского рационализма. Вот что мы читаем в начале его книги:
«Просвещение и рационализм построили в своем мышлении этические идеалы развития отдельной личности до подлинной человечности, положения человека в обществе, материальных и духовных задач этого общества, отношения народов друг к другу и их слияния в