последняя линия обороны погибающей культуры. Но профессор Хайек не понимает, в какое апокалипсическое время мы живем: его глаза с надеждой устремлены на рынок. Его оптимизм предполагает автоматическое соблюдение правил торговли – вроде тех, какие можно видеть при входе на базар.
Более серьезный оптимизм можно основать как раз на тех непосредственных, инстинктивно запрограммированных эмоциях, которые связывают нас со знакомыми собратьями по виду: ведь именно эти эмоции, глобализованные в ответственную мораль, делают нас людьми. По сравнению с этой коренной основой всех человеческих культур все технические средства той или иной частной культуры второстепенны – в том числе денежный механизм, играющий столь двусмысленную роль в западной цивилизации. Можно представить себе процветающее общество без денег (хотя для этого требуется некоторое воображение), но нельзя представить себе общество без свойственных человеку общественных инстинктов. Подлинный оптимизм может основываться как раз на этих инстинктах, лучшая глобализация которых представляет задачу будущих поколений. Из них происходят те идеалы, непрактичность которых в современном мире породила презрительное обозначение «утопизм». Утопия – это место, которого нет. Мы живем в мире, где этого нет, и заключаем отсюда, что этого не может быть; а профессор Хайек воображает, будто доказал, что это невозможно. Но мы еще вернемся к тому, что он в действительности доказал.
В нашей культуре глубоко запечатлено то инстинктивное отношение к близким людям, которое называется «любовью к ближним». Оно парадоксальным образом сталкивается с практической моралью окружающего общества, навязываемой нам его «расширенным порядком», и большинство людей, не заботясь об этом парадоксе, спокойно следует общепринятым шаблонам существования. Но как раз самые одаренные люди обычно одарены не только в одной специальной области, но во многих сразу. Надо ли приводить примеры? Получилось так, что Планк в конце концов не стал пианистом, а Эйнштейн скрипачом; что Фарадей не стал религиозным проповедником, Дарвин не посвятил себя теологии (как это сделал в конечном счете Паскаль), Галуа не стал революционером (но был убит на дуэли из-за политического спора). Был великий математик Грассман, и он же был великий санскритолог, причем о каждой из его специальностей не знали представители другой. Майер и Гельмгольц были врачи, Бородин был профессор химии. Я знаю гениальную художницу, окончившую физический факультет, но я раньше думал, что ей следует заниматься математикой: в свободное время она до сих пор решает трудные задачи. Талантливые люди почти всегда разносторонни и не боятся противоречий; помните удивительную формулу Пушкина: «…гений – парадоксов друг»? Парадокс несправедливости жизни отпугивает посредственных людей, всегда готовых пожертвовать истиной ради удобства; но подлинно талантливый человек страстно борется с этим парадоксом, выражая свое недовольство сложившимся общественным строем и пытаясь найти выход из его противоречий. Профессор Хайек удивляется радикализму (или просто социализму) выдающихся ученых. Ученые, доводящие свои мысли до логического завершения, лишь выражают недовольство в форме доктрины; но если посмотреть на писателей и людей искусства, то у самых талантливых из них недовольство общественным строем принимает форму бурного негодования. Микеланджело и Гойя разоблачили все человеческие пороки, Бальзак, Диккенс и Теккерей – все человеческие учреждения, а Бетховен был прямо революционер, и если музыка может передавать политические убеждения, он был еще и социалист. На самых вершинах мировой литературы мы встречаем Утопию. Когда меня спросили, был ли оптимизм в литературе, я вспомнил Одиссея в царстве феакийцев и «Бурю», где впервые появился Прекрасный Новый Мир. Да, если бы профессор Хайек не был так погружен в свой монетаризм, он мог бы расширить список своих оппонентов: социалистами оказались бы Гомер и Шекспир!
Отношение между Реальностью и Утопией намного сложнее, чем думает профессор Хайек: невозможное в человеческой истории всегда опережает возможное – а впоследствии каким-нибудь образом оказывается возможным. Оппоненты Дедала, минойские реалисты, доказывали, что летательный аппарат тяжелее воздуха невозможен; но Дедал построил такой аппарат и успешно на нем улетел, а сын его разбился лишь потому, что пытался, опередив свое время, совершить космический полет.
В середине прошлого века философ Огюст Конт утверждал, что люди никогда не узнают, из чего состоят звезды. Через несколько лет Кирхгоф и Бунзен узнали это, применив спектроскоп. Я читал книгу, изданную в Германии в 1934 году, где математически доказывалась невозможность космических ракет. И в самом деле, до высадки на Луне оставалось более тридцати лет. В 1935 году отец атомной физики Резерфорд утверждал, что атомная энергия никогда не будет иметь практических применений. В последнем случае опровержение последо/p/pвало особенно быстро: спонтанное деление урана открыли через три года. Но, конечно, профессор Хайек скажет нам, что все это не касается «сложных систем». Настолько касается, что «генная инженерия» вызывает ужас у тех, кто о ней что-нибудь знает. Хотелось бы, чтобы в биологии (а тем более в экономике) утопические проекты не созрели раньше времени. Представьте себе, что задуманный физиками термоядерный двигатель вдруг осуществится. Это будет означать неограниченное количество практически даровой энергии; что случится после этого с мировым рынком? Во всяком случае, энергией уже нельзя будет торговать – как теперь нельзя торговать воздухом или морской водой. Можно будет, в принципе, бесплатно снабжать все население Земли изделиями любой трудоемкости (я намеренно упрощаю дело), и какие-нибудь филантропы могут этим заняться, пустив по миру всех торгашей. Чтобы сохранить любезный профессору Хайеку «расширенный порядок», в основе которого, по его выражению, лежит скудость (scarcity) потребляемых благ, потребуется строгое государственное регулирование производства энергии: «невидимая рука», открытая Адамом Смитом, будет поддерживаться видимой рукой бюрократии, то есть – по определению Хайека – установится социализм.
Как мне кажется, я объяснил неизбежность «утопического» сознания, его вездесущность в умах талантливых людей и его историческую роль. Правда, остается решить, непременно ли этот вид сознания надо называть «социалистическим», и что такое вообще «социализм»?
3. Дихотомическое мышление; капитализм и миф о «природе человека»
Но прежде мы должны понять, что такое «капитализм», или, как его предпочитает называть профессор Хайек, «расширенный порядок». Естественно начать с той стороны, которую только и видит Хайек, – с экономической стороны капитализма, как ее понимает большинство западных экономистов, в том числе и он.
Современная «западная» трактовка капитализма считается, или считает себя, научной и объективной, но в действительности основана на бессознательно (или даже сознательно) принятой иррациональной презумпции о «природе человека». Вместо серьезного изучения и понимания человека в европейской традиции укоренился эсхатологический миф, описывающий эту «природу» одной из двух простых формул: «человек добр» или «человек зол». Вообще, склонность ставить вопросы в форме, допускающей два и только два категорических ответа, а затем отвечать на них «да» или «нет», глубоко присуща человеческому мышлению и породила уже бесчисленные заблуждения в науке и в общественной жизни. Лоренц называет это «мышлением в антагонистических понятиях», показывая, насколько вредны его последствия в биологии, антропологии и философии. Для краткости я назову такое мышление «дихотомическим», от известного в логике термина, означающего «деление надвое». Привычка к построению противоположных понятий связана с самой структурой нашего нейрофизиологического аппарата, действующего по «бинарному» принципу. Не только чувствительные клетки нашего тела, но и нейроны мозга способны срабатывать лишь двумя способами: выдавая импульс или не выдавая его, причем в первом случае величина и форма импульса строго стандартизованы. Иначе говоря, сообщения, циркулирующие в нашей нервной системе, «записываются» в двоичном алфавите – теоретически простейшем из всех возможных. Это не так уж удивительно, поскольку эволюция всегда начинает с простых решений, а затем уже, в случае надобности, усложняет их, но никогда не меняет однажды принятый основной выбор. По-видимому, первый организм, который можно было бы назвать «живым», обладал уже бинарной системой приема и обработки информации; в самом деле, она есть у всех живых существ, а теперь нет сомнений, что все они происходят от одного вида организмов, поскольку обладают тождественным химическим аппаратом наследственности. Ясно также, почему эволюция избрала «цифровой» принцип: так как «аналоговая» или непрерывная запись информации неизбежно приводит к быстрому накоплению ошибок. Но тогда нетрудно понять, что и все мышление человека развилось в форме «двузначной логики», полярно противопоставляющей «истину» и «ложь».
Разумеется, такое «бинарное» устройство элементарных актов нашего мышления вовсе не навязывает нам «дихотомию» на любом его уровне. Уже самый человеческий мозг, использующий бинарный алфавит в своей работе, вовсе не является «цифровой вычислительной машиной», как вообразили на заре кибернетики некоторые из ее энтузиастов. ение, безусловно принимаются не путем вычислений с двоичными знаками. Может быть, в мозгу есть случайные механизмы, и несомненно там есть техника сравнения «гештальтов», какая и не снилась нашим специалистам по «распознаванию образов». Используя случайную технику, делая случайные ходы и сравнивая свои рассуждения с опытом, ученый может достигнуть гораздо большего, чем с помощью дихотомических «определений» и «теорем». Все, что мы надежно знаем об окружающих нас сложных системах и что мы повседневно используем – называется это наукой или нет, – люди познали таким путем. Но великий соблазн дихотомии все еще подстерегает мыслителя на каждом шагу; а не-мыслитель просто не способен ему сопротивляться.
Началом этого соблазна была греческая геометрия. Это была первая настоящая наука – во всяком случае, первая теоретическая наука; и успехи ее были столь блистательны, что вызвали у греческих мыслителей почти непреодолимые иллюзии. Им казалось, что и все другие предметы нашего опыта можно изучать more geometrico, на геометрический лад: надо только выделить основные понятия в виде аксиом и определений, а затем все вопросы можно формулировать в виде предположительных теорем, которые могут быть только истинны или ложны[7]. Иначе говоря, греческие мыслители – и прежде всего Платон – вообразили, будто можно открыть все законы мироздания и наилучшие законы человеческого общежития путем абстрактного рассуждения, не обращаясь к опыту. А рассуждение, в этом смысле, было дихотомично: формулировались вопросы и предполагалось, что все вопросы допускают, как в геометрии, ответ «да» или «нет». Платон не скрывал, откуда произошел его метод мышления: по преданию, в его Академию «не мог войти не знающий геометрии». Пагубная самонадеянность Платона не только породила его поэтические диалоги; как показал Рассел, она перешла затем к отцам христианской церкви, определила стиль мышления средневековых схоластов и задержала научное исследование природы почти на две тысячи лет – чему были, впрочем, и другие причины.
Один из вопросов, без конца обсуждавшихся схоластами, был вопрос о «природе человека». Предполагалось, что бог создал человека чистым и совершенным, но затем его природа была омрачена первородным грехом; таким образом, человек в основном считался злым – корыстным и жестоким; правда, у схоластов это суждение умерялось предположением, что после искупительной жертвы Христа человек в некоторой степени способен стремиться к спасению души и при