я шпионить за девушкой и рассказывать ему, как разворачиваются события.
Я всем своим существом запрезирал отца, и в то же время я любил его с ни с чем не сравнимой грустью. Я проклинал себя за то, что навлек на него такой позор.
Эрнест Липтон так сильно напомнил мне моего отца, что я бросил работу под предлогом, что мне нужно возвращаться в университет. Мне не хотелось усугублять и без того тяжелый груз, который я взвалил себе на плечи. Я так и не смог простить себе то, что причинил отцу такую боль, как и не смог простить ему его трусость.
Я вернулся в университет и взялся за титанический труд по возвращению к занятиям антропологией. Это возвращение весьма затруднялось тем, что если и существовал такой человек, с которым, благодаря его удивительному характеру, его дерзкой пытливости и стремлению расширять свои познания без суеты и отстаивания недоказуемых положений, мне работалось легко и с удовольствием, то человек этот был не с нашего факультета: он был археологом. Именно его влиянием объясняется то, что я стал интересоваться в первую очередь полевой работой. Возможно, именно потому, что он отправлялся в поле затем, чтобы в буквальном смысле выкапывать сведения, его практичность была для меня кладезем рассудительности. Он и никто другой придал мне смелости в том, чтобы отдаться полевой работе, ведь терять мне было нечего.
— Утрать все — и ты достигнешь всего, — сказал он мне однажды.
Это был разумнейший совет из всех, которые мне когда-либо случалось слышать в ученом мире. Если бы я последовал совету дона Хуана и боролся со своей одержимостью саморефлексией, мне просто было бы нечего терять, в то время как достичь я мог бы всего. Но такая карта мне в то время как-то не выпадала.
Когда я рассказал дону Хуану о трудностях, с которыми я столкнулся в поисках подходящего профессора, я счел, что он был ко мне несправедлив. Он обозвал меня «мелким пшиком», и даже хуже того. Он сказал мне то, что я и сам уже знал: что не будь я столь возбужден, я смог бы успешно сотрудничать с кем угодно, будь то в науке или в бизнесе.
— Воины-путешественники не жалуются, — продолжал дон Хуан. — Они принимают любое испытание со стороны бесконечности. Испытание есть испытание. Оно безлично. Его нельзя принимать как проклятие или милость.
Воин-путешественник или принимает вызов и выигрывает, или гибнет. Лучше победить — так побеждай!
Я ответил, что ему, или кому-то еще, легко так говорить, а вот выполнить это — совсем другое дело, что мои проблемы неразрешимы, поскольку происходят от неспособности окружающих меня людей быть последовательными.
— Дело не в окружающих тебя людях, — сказал он. — Они ничего не могут с собой поделать. Это твоя оплошность, так как ты можешь помочь себе, но вместо этого склонен судить их, будучи в высшей степени самоуверенным. Судить может любой дурак. Судя их, ты можешь лишь взять от них худшее. Мы, люди, все являемся пленниками, и именно эта несвобода заставляет нас поступать столь жалким образом.
Твоя задача в том, чтобы воспринимать людей такими, каковы они есть! Оставь людей в покое.
— Ты абсолютно неправ на этот раз, дон Хуан, — сказал я. — Поверь, мне совершенно ни к чему ни судить их, ни каким-либо образом обманывать себя с их помощью.
— Ты ведь понимаешь, что я имею в виду, — упорствовал он. — Если ты не осознаешь свое желание судить их, — продолжал он, — то ты еще хуже, чем я думал. Так бывает со всеми воинами-путешественниками, когда они только начинают путешествие, — они становятся дерзкими и отбиваются от рук.
Я согласился с доном Хуаном в том, что мое недовольство было в высшей степени мелочным. Я прекрасно знал об этом. Я сказал дону Хуану, что столкнулся с повседневностью, с той повседневностью, что обладает ужасным свойством сводить на нет всю мою решительность, и что я постеснялся рассказывать ему об эпизодах, которые произвели на меня тягостное впечатление.
— Давай-давай, — убеждал он меня. — Выкладывай! Не держи от меня никаких секретов. Я — как труба. Все, что бы ты ни сказал, уйдет в бесконечность.
— Все, что у меня есть, это мелочные жалобы, — сказал я. — Я в точности такой же, как те люди, которых я знаю. Ни один разговор с ними не обходится без откровенных или же скрытых жалоб.
Я рассказал дону Хуану о том, как в самых простых разговорах мои друзья умудряются ненавязчиво перейти к бесконечному потоку жалоб — как, например, в таком диалоге:
— Как дела, Джим?
— О, прекрасно, Кэл, просто великолепно.
За этим следует тягостное молчание. Я вынужден спросить:
— Что, Джим, что-нибудь не так?
— Да нет, все чудесно. У меня были некоторые нелады с Малом, но ты же знаешь Мэла — эгоист и ничтожество. Но ведь друзей следует принимать такими, каковы они есть, не так ли? Он, конечно, мог бы быть чуть более деликатным. Да какое там! Он — это он и есть. Как ни крути, он всегда перекладывает все на других. Он вел себя так, еще когда нам было по двенадцать лет, так что я действительно сам виноват. Какого черта я должен его терпеть?
— Да, Джим, ты прав, у Мэла действительно очень тяжелый характер!
— Ну, если уж на то пошло, Кэл, то ты ничем не лучше Мэла. На тебя никогда нельзя положиться.
И так далее.
Другой классический диалог звучал так:
— Как дела, Алекс? Как тебе семейная жизнь?
— О, замечательно. Прежде всего, теперь я регулярно питаюсь, ем домашнюю пищу, но вот беда — начал поправляться. Мне нечем заняться, как только смотреть телевизор. Раньше я проводил время с ребятами, но теперь не могу. Тереза мне не позволяет. Разумеется, я мог бы послать ее ко всем чертям, но мне не хочется ее обижать. У меня все есть, по я чувствую себя несчастным.
Перед тем как жениться, Алекс был самым жалким из нашей компании. Его любимой шуткой было каждый раз говорить пришедшим к нему друзьям: «Ну-ка, бегом ко мне в машину, я хочу представить вас своей сучке».
Он млел от удовольствия, наблюдая крушение наших надежд, когда мы видели, что у него в машине находится именно самка собаки. Он представлял свою «сучку» всем друзьям. Мы поистине были в шоке, когда он женился-таки на Терезе — бегунье на длинные дистанции. Они познакомились на марафоне, когда Алекс потерял сознание. Дело происходило в горах, и Тереза должна была привести его в чувство во что бы то ни стало, поэтому она помочилась ему в лицо. После этого Алекс был в ее власти. Она пометила свою территорию. Друзья Алекса называли его «плененным ее мочой». Они считали, что она была настоящей сучкой, превратившей странноватого Алекса в жирного пса.
Мы с доном Хуаном немного посмеялись. Затем он посмотрел на меня с серьезным выражением лица.
— Таковы превратности обыденной жизни, — сказал дон Хуан. — Ты выигрываешь, проигрываешь и не знаешь, когда выиграешь, а когда проиграешь. Это цена, которую платит тот, кто живет под властью саморефлексии. Мне нечего сказать тебе, да и ты ничего не можешь сказать себе. Я лишь могу посоветовать тебе не чувствовать себя виноватым в том, что ты оказался такой задницей, а стремиться положить конец владычеству саморефлексии. Возвращайся в университет и больше не бросай его.
Мой интерес к продолжению занятий наукой в значительной степени угас. Я стал жить на автопилоте. Я чувствовал себя подавленным. Вместе с тем я заметил, что рассудок мой не был перегружен. Я ничего не рассчитывал, не ставил себе никаких целей и не лелеял никаких надежд. Мои мысли не были навязчивыми, чего нельзя было сказать о чувствах. Я пытался осмыслить это противоречие между спокойствием рассудка и запутанными чувствами. Именно в таком состоянии отсутствующего разума и переполненности чувствами я проходил однажды мимо Хэйнес-холла, где находился антропологический факультет, направляясь в кафетерий на ланч.
Вдруг я почувствовал странный толчок. Я решил, что близок к обмороку, и присел на кирпичную ступеньку. Я увидел перед глазами желтые пятна. Ощущение было такое, будто я вращаюсь. Я был уверен, что меня сейчас вырвет. В глазах поплыло, я не мог рассмотреть окружающие меня предметы. Ощущение физического дискомфорта было столь полным и сильным, что не оставляло места мыслям. Меня лишь охватили страх и беспокойство, смешанные с восторгом, и странное предчувствие того, что я нахожусь на пороге великого события. Это были ощущения, в которых мысли не принимали участия. В этот момент я уже не знал, сижу я или стою. Меня окружила тьма, такая непроглядная, какую только можно себе представить, и тогда я увидел энергию, ее течение во Вселенной.
Я увидел череду светящихся сфер, двигавшихся навстречу мне и от меня. Я увидел их одновременно, так, как дон Хуан всегда рассказывал мне об этом видении. Я знал, что они были разными людьми, поскольку их размеры были различны. Я всмотрелся в детали их строения. Яркие и округлые, они состояли из нитей, которые, казалось, были склеены друг с другом. Среди нитей были как тонкие, так и толстые. У каждой из этих светящихся фигур было что-то вроде густой шевелюры. Они напоминали не то каких-то странных светящихся мохнатых животных, не то огромных круглых насекомых, покрытых светящейся шерстью.
Больше всего меня поразило то, что я вдруг осознал, что видел этих мохнатых насекомых всю свою жизнь. Каждый из тех случаев, когда дон Хуан тщательно делал так, что я видел их, казался мне в этот момент чем-то вроде движения кружным путем. Я припомнил все случаи, когда он помогал мне увидеть людей в виде светящихся сфер, и ни один из них не шел ни в какое сравнение с тем видением, которое стало доступным мне теперь. У меня не было ни тени сомнения в том, что я воспринимал энергию так, как она течет во Вселенной, всю свою жизнь, самостоятельно, без чьей-либо помощи.
Это осознание ошеломило меня. Я почувствовал себя в высшей степени уязвимым и непрочным. Мне захотелось отгородиться, найти какое-нибудь убежище. Все было так, как в том сне, который, наверное, большинство из нас когда-нибудь видели, когда человек оказывается голым и не знает, что ему делать. Я чувствовал себя больше чем голым; я был незащищенным, слабым и боялся вернуться в свое обычное состояние. Неуловимым образом я ощутил, что лежу, и приготовился к тому, чтобы прийти в себя. Я представил себе,