бы там, — признал он наконец. — Он ни за что бы не протиснулся в то отверстие, в которое пролезли мы. Он слишком велик для этого. Мой отец толстяк, — сказал он, — но, может, у него могло бы хватить сил на то, чтобы вернуться вброд.
Я усомнился в этом. Насколько я помнил, из-за большой крутизны русла течение было удивительно быстрым. Все же я согласился, что взрослый человек, подгоняемый отчаянием, смог бы в конце концов выбраться наружу с помощью веревок и титанических усилий.
Мы так и не разрешили вопрос, погиб бы отец Шо Велеца в пещере или нет, но меня это не беспокоило. Меня беспокоило то, что впервые в жизни я ощутил жгучую зависть. Шо Велец был единственным человеком, которому я когда-либо завидовал. У него было за что умереть, и он доказал мне, что способен на это; у меня не было ничего подобного, и я не доказал себе ровным счетом ничего.
В каком-то смысле, я отдал Шо Велецу первенство. Его торжество было полным. Я склонил перед ним голову. Ему теперь принадлежал город, люди, и он был, как мне казалось, лучшим среди них. Когда мы расставались в этот день, я произнес банальную и вместе с тем глубокую истину:
— Будь их королем, Шо Велец. Ты — лучший.
Я никогда больше с ним не разговаривал. Я осознанно прекратил нашу дружбу. Я почувствовал, что лишь таким образом могу показать, насколько глубокое впечатление он на меня произвел.
Дон Хуан считал, что я в неоплатном долгу перед Шо Велецом, что он был единственным, кто научил меня: чтобы человек понял, что ему есть для чего жить, у него должно быть то, за что стоит умереть.
— Если тебе не за что умирать, — как-то сказал мне дон Хуан, — как ты можешь утверждать, что тебе есть для чего жить? Две эти вещи идут рука об руку, и смерть — главная в этой паре.
Третьим человеком, которому я, по мнению дона Хуана, был в высшей степени обязан, была моя бабка по матери. В своей слепой привязанности к деду, мужчине, я забыл о действительной опоре этого дома, своей весьма эксцентричной бабушке.
За много лет до того, как я попал в этот дом, она спасла от линчевания местного индейца. Его обвинили в колдовстве. Некие разгневанные молодые люди уже готовы были вздернуть его на ветке дерева, росшего на территории владений моей бабки. Она подоспела в разгар линчевания и остановила его. Все линчеватели были, по-моему, ее крестниками, так что не дерзнули ей возражать. Она опустила несчастного на землю и забрала в дом, чтобы выходить. Веревка успела оставить на его шее глубокий след.
Он поправился, но так и не оставил моей бабки. Он заявил, что его жизнь кончилась в день линчевания, новая же жизнь не принадлежит ему; она принадлежит ей. Будучи человеком слова, он посвятил свою жизнь служению моей бабке. Он был ее слугой, дворецким и советником. Мои тетки говорили, что именно он посоветовал бабке усыновить новорожденного сироту; они же жестоко негодовали по этому поводу.
Когда я появился в доме своих деда и бабки, ее приемному сыну было уже под сорок. Она отправила его учиться во Францию. Однажды утром возле дома совершенно неожиданно остановилось такси, из которого вышел в высшей степени элегантно одетый крепко сложенный мужчина. Водитель занес его чемоданы во внутренний дворик. Мужчина щедро расплатился с ним. С первого же взгляда я заметил, что внешность мужчины была весьма примечательной. У него были длинные вьющиеся волосы и длинные ресницы. Он был чрезвычайно привлекателен, вовсе не будучи красив. Лучшей его чертой была лучезарная, открытая улыбка, которую он тут же обратил ко мне.
— Могу ли я поинтересоваться вашим именем, молодой человек? — спросил он таким приятным, хорошо поставленным голосом, какой мне вряд ли доводилось когда-либо слышать.
То, что он назвал меня «молодым человеком», мгновенно подкупило меня.
— Мое имя Карлос Арана, сударь, — ответил я. — Могу ли я в свою очередь поинтересоваться вашим?
Он изобразил на лице удивление, широко раскрыл глаза и отскочил в сторону, как будто на него кто-то напал. Затем он шумно расхохотался. На его смех из внутреннего дворика вышла бабушка. Увидев его, она взвизгнула, как девчонка, и заключила его в нежнейшие объятия. Он приподнял ее, как будто она ничего не весила, и закружил. Я заметил, что он был очень высок. Крепость его телосложения скрывала его рост. У него в прямом смысле было тело профессионального борца. Будто заметив, что я его рассматриваю, он согнул бицепс.
— В свое время я немного занимался боксом, сударь, — сказал он, ничуть не заблуждаясь относительно моих мыслей.
Бабушка представила его мне, сказав, что это ее сын Антуан, ее дорогой мальчик. Она сказала, что он драматург, режиссер, писатель и поэт.
Его атлетическое сложение поднимало его в моих глазах. Я не понял сразу, что он был приемышем, однако заметил, что он не похож на остальных членив семьи. Те все напоминали ходячие трупы, в нем же жизнь бурлила через край. В этом мы были чрезвычайно похожи. Мне нравилось, что он ежедневно тренируется, используя мешок в качестве боксерской груши. Особенно мне нравилось, что он не только боксировал, но и пинал мешок ногами, совмещая одно с другим совершенно поразительным образом. Тело его было крепким, как камень.
Однажды Антуан поведал мне, что единственным его страстным желанием были стать выдающимся писателем.
— У меня есть все, — сказал он. — Жизнь была ко мне весьма благосклонна. У меня нет лишь того единственного, что я хочу иметь, — таланта. Музы не любят меня. Я высоко ценю то, что читаю, но не могу создать ничего такого, что мне самому хотелось бы читать. В этом источник моих мук; чтобы соблазнить муз, мне недостает то ли усидчивости, то ли обаяния, поэтому жизнь моя пуста настолько, насколько это вообще возможно.
Затем Антуан стал говорить, что единственным его подлинным достоянием является его мать. Он назвал мою бабку своим оплотом, своей опорой, своим вторым «я». Наконец он произнес слова, которые в высшей степени взволновали меня.
— Не будь у меня моей матери, — сказал он, — я не жил бы.
Я понял тогда, насколько глубоко он был привязан к моей бабушке. Мне вдруг живо вспомнились все те леденящие душу истории об испорченном ребенке Антуане, которые рассказывали мне мои тетки. Бабушка действительно донельзя избаловала его. Однако им, казалось, было хорошо вместе. Я видел, как они сидели часами, она держала его голову на коленях, как будто он все еще был ребенком. Я не видел, чтобы моя бабушка общалась с кем-либо так долго.
Настал день, когда Антуан вдруг стал много писать. Он принялся за постановку пьесы в местном театре, пьесы, автором которой был он сам. Когда представление состоялось, оно имело шумный успех. Местные газеты печатали его стихи. Было похоже на то, что он попал в полосу вдохновения. Но спустя всего несколько месяцев этому пришел конец. Редактор местной газеты публично обвинил его в плагиате и опубликовал статью в подтверждение вины Антуана.
Моя бабушка, естественно, не хотела и слышать о недостойном поведении своего сына. Она объясняла происходящее проявлением глубокой зависти. Все жители этого города завидовали элегантности ее сына, его блеску. Они завидовали его темпераменту и уму. Бесспорно, он был воплощением элегантности и хороших манер. Но он определенно был плагиатором, в этом не было никакого сомнения.
Антуан никогда ни перед кем не объяснялся в своем поведении. Я слишком любил его, чтобы спрашивать об этом. У меня просто недоставало смелости. Мне кажется, у него были на то свои причины. Но что-то, казалось, прорвалось; с того момента мы жили, если можно так выразиться, галопом. День ото дня в доме происходили столь разительные перемены, что я уже привык чего-то ждать, то ли хорошего, то ли плохого. Однажды вечером моя бабушка внезапно вошла в комнату Антуана. В ее взгляде была такая суровость, какой я никогда за ней не замечал. Когда она говорила, губы ее дрожали.
— Случилось нечто ужасное, Антуан, — начала она. Антуан остановил ее. Он попросил ее дать ему возможность объясниться. Она резко оборвала его.
— Нет, Антуан, нет, — сказала она твердо. — Это не связано с тобой. Это касается лишь меня. В это столь трудное для тебя время случилось нечто более важное. Антуан, сынок, мое время кончилось.
— Я хочу, чтобы ты понял, что это неизбежно, — продолжала она. — Я должна уйти, а ты должен остаться. Ты — итог всего, что я сделала в этой жизни. Хороший ли, плохой, Антуан, ты — вся моя суть. Дай этому возможность показать себя. Как бы то ни было, мы в конце концов будем вместе. А ты действуй, Антуан, действуй. Делай как знаешь, неважно что, делай, пока можешь.
Я увидел, как Антуана мучительно передернуло. Он весь сжался, все мышцы его тела, куда-то ушла вся его сила. Его проблемы были рекой, теперь же его, по-видимому, вынесло в океан.
— Обещай мне, что не умрешь, пока не придет твой срок! — прокричала она ему. Антуан кивнул.
На следующий день бабушка по совету своего советника-мага продала все свои земли, бывшие весьма обширными, и передала деньги своему сыну Антуану. Последовавшим за этим утром я стал свидетелем сцены, удивительней которой я не наблюдал за все десять лет своей жизни: Антуан прощался со своей матерью. Сцена была нереальной, как кинофильм, нереальной в том смысле, что казалась придуманной, написанной неким писателем и поставленной неким режиссером.
В роли декораций выступал внутренний дворик дедовского дома. Главным героем был Антуан, его мать играла ведущую женскую роль. В этот день Антуан уезжал. Он направлялся в порт, где собирался успеть на итальянский лайнер и отправиться в увеселительный трансатлантический круиз в Европу. Он был, как всегда, элегантен. У дома его ожидало такси, водитель которого беспокойно сигналил.
Я был свидетелем последнего лихорадочного вечера Антуана, когда он отчаянно пытался сочинить стихотворение, посвященное своей матери.
— Чепуха, — сказал он мне. — Все, что я пишу, — чепуха. Я ничто.
Я уверил его — хотя кто я был такой, чтобы уверять его в этом, — что все, что он пишет, великолепно. В какой-то момент меня понесло, и я перешел границы, которых никогда прежде не переходил.
— Перестань, Антуан, — закричал я. — Я куда большее ничтожество! У тебя есть мать, у меня же нет ничего. Все, что ты пишешь, прекрасно!