— и все смеялись. Один раз камень, вылетевший из-под моей ноги, попал в женщину, что шла впереди, и та крикнула: «Дайте же бедняге свечку!» — чем развеселила всех еще больше. Я вконец опозорился, когда, споткнувшись уже не знаю в какой раз, потерял равновесие и ухватился за соседа; тот едва не упал и завопил — нарочито громко. Поднялся такой хохот, что все остановились.
Но вот Мочо несколько раз поднял и опустил фонарь видимо в знак того, что мы пришли. Справа угадывались очертания невысокой постройки. Все разбрелись кто куда. Я стал искать дона Хуана, но в темноте это было не так-то легко. Наконец заметил, что он сидит на валуне.
Дон Хуан еще раз повторил, что мое дело — разносить воду участникам митоты. Он учил меня этому несколько лет назад и, хотя я помнил все до мелочей, снова объяснил, что и как делать.
Мы пошли за дом, где собрались мужчины. Они уже разожгли костер. Земля была расчищена, метрах в пяти от костра по кругу лежали соломенные циновки. Мочо уселся первым; я заметил, что у него нет верхушки левого уха — видимо, отсюда и взялось его прозвище. Дон Сильвио устроился справа от него, дон Хуан — слева; Мочо сидел лицом к огню. Подошел парень и опустил перед ним плоскую корзину с шариками пейотля, потом сел — между Мочо и доном Сильвио. Другой парень принес две небольшие корзинки, поставил рядом с первой и сел между Мочо и доном Хуаном. По бокам от дона Сильвио и дона Хуана уселись еще двое парней, так что получился круг из семи человек. Женщины остались в доме. Двое парней должны были следить за костром, а я с каким-то мальчишкой — держать наготове воду, чтобы напоить участников митоты после ночного бдения. Костер и сосуд с водой находились друг напротив друга, на одинаковом расстоянии от круга из семи участников.
Мочо, возглавлявший митоту, запел песню пейотля. Его глаза были закрыты, тело раскачивалось — вверх-вниз, вверх-вниз. Песня была длинной, слов я не понимал. Запели и остальные — как-то вразнобой, беспорядочно. Мочо взял корзину, достал оттуда два шарика и поставил ее в центр круга. То же проделал дон Сильвио, после него — дон Хуан. Четверо парней, составлявших, по-видимому, отдельную группу, тоже стали брать пейотль — по очереди, против часовой стрелки.
Каждый из семи участников четырежды пропел свою песню, съедая каждый раз по два шарика пейотля. Затем по кругу пошла корзинка с сушеными фруктами и вяленым мясом.
В течение ночи эта процедура повторялась несколько раз, но я не обнаружил в действиях участников никакого скрытого порядка. Они не переговаривались, каждый был погружен в себя, никто не обращал внимания на соседей.
Перед рассветом участники митоты встали, и мы с мальчишкой роздали им воду. Затем я прошелся вокруг дома — поглядеть, где нахожусь. Собственно, это был не дом, а низкая глинобитная хижина, крытая соломой. Окрестности производили гнетущее впечатление: равнина, скудно поросшая кактусами и кустарником, — и ни одного дерева. Удаляться далеко от дома не хотелось.
Женщины утром не появлялись. Мужчины молча бродили близ хижины. Около полудня уселись опять — в том же порядке, что и ночью. Пустили по кругу корзинку с вяленым мясом. Кое-кто запел песню пейотля. Примерно через час все поднялись и разошлись по сторонам.
Нам с мальчиком и парням, следившим за костром, женщины принесли горшок овсяной каши. Я поел и заснул до вечера.
Стемнело. Парни разожгли новый костер, митота возобновилась. Она мало чем отличалась от вчерашней и закончилась на рассвете.
В течение ночи я старался не пропустить ни одного движения участников митоты, надеясь обнаружить свидетельство их словесного или безмолвного общения. Увы, ничего такого я не обнаружил.
Наступил вечер, и все повторилось сначала. К утру я расстался со своими надеждами выявить скрытого руководителя или хотя бы признаки общения участников митоты между собой. Я присел в стороне и занялся своими записями.
Когда настала четвертая ночь, я почувствовал, что она будет последней.
Поведение семерых участников ничем не отличалось от того, что я наблюдал три ночи подряд. Как и раньше, я старался ничего не упустить, обращал внимание на каждый жест, движение, слово.
У меня зазвенело в ухе; самый обычный звон, на который я не обратил внимания. Звон усилился, и мое внимание раздвоилось: я наблюдал за участниками митоты и прислушивался к звону. Мне показалось, что лица всех как будто осветились. Это не был свет фонаря или костра: скорее собственное слабое свечение. В ухе зазвенело сильней. Я взглянул на мальчишку-напарника, тот спал.
Розоватое свечение усилилось, Я посмотрел на дона Хуана. Он сидел с закрытыми глазами; дон Сильвио и Мочо — тоже. Что касается четверых парней, то двое из них сидели склонив голову на грудь, а двух других я видел со спины.
Я весь превратился во внимание, но никак не мог понять, действительно ли слышу звон и вижу розоватое сияние. Убедившись в постоянстве света и звука, я пришел в крайнее замешательство. Со мной произошло что-то странное: в сознании мелькнула мысль, не имеющая ничего общего ни с наблюдаемой сценой, ни с тем, ради чего я здесь оказался. Я вспомнил слова, которые когда-то в детстве слышал от матери. Эта мысль была совершенно неуместной и отвлекала меня. Я попытался избавиться от нее и вернуться к наблюдениям, но не мог; мысль все настойчивей овладевала моим сознанием. Вдруг раздался голос матери: она звала меня. Я услышал шарканье ее шлепанцев, смех. Я обернулся, ожидая, что перенесшая меня во времени галлюцинация явит зримый образ матери. Но вместо нее увидел спящего мальчишку. Это несколько встряхнуло меня: на минуту я успокоился и пришел в себя.
Я посмотрел на мужчин — они сидели в прежних позах. Сияние тем временем исчезло, звон в ушах тоже. Я почувствовал облегчение и решил, что слуховая галлюцинация больше не повторится, однако не мог избавиться от впечатления, которое она произвела. Краем глаза я заметил, что дон Хуан глядит на меня, но не придал этому значения. Воспоминание о материнском голосе буквально загипнотизировало меня. Я силился переключить мысли на что-нибудь другое, как вдруг снова раздался ее голос, да так близко, будто она стояла за спиной. Мать звала меня. Я обернулся, но увидел лишь смутно мерцающую в темноте хижину да кусты позади нее.
Материнский голос отозвался во мне такой глубокой болью, что я застонал. Стало холодно и одиноко, я заплакал. Я чувствовал себя ребенком, который ждет, чтобы его кто-нибудь утешил. Я взглянул на дона Хуана. Тот пристально смотрел на меня. Сейчас было не до него; я закрыл глаза… и увидел мать. Нет, не в мыслях — я совершенно ясно увидел ее рядом с собой. Отчаяние охватило меня, я весь дрожал. Видение никак не вязалось с тем, чем был занят мой ум, — от этого мне было не по себе. Я мог открыть глаза и избавиться от видения, но вместо этого стал изучать его. Я не просто смотрел на мать, а как бы исследовал ее. Странное чувство, словно навязанное извне, охватило меня: я ощутил вдруг все невыносимое бремя материнской любви. Когда я услышал, как она зовет меня, у меня защемило сердце, но, вглядевшись в видение, я понял, что она всегда была мне чужой. Это открытие повергло меня в отчаяние. Лавина мыслей и образов хлынула на меня. Не помню, продолжал ли я видеть мать, — меня это уже не волновало, как и то, что делали в это время индейцы. Я вообще забыл про митоту. Меня захлестнул поток необычных мыслей — собственно, даже не мыслей, а цельных переживаний — ярких, неоспоримых изображений моих истинных отношений с матерью.
В какой-то момент они прекратились. Я стал думать о своих родственниках, но эти мысли образами не сопровождались. Потом посмотрел на дона Хуана. Он и остальные индейцы поднялись и двинулись в мою сторону — пить воду. Я встал и растолкал спящего мальчишку.
Едва мы сели в машину, я рассказал дону Хуану о своих необычных видениях. Он засмеялся, будто я сообщил что-то приятное, и сказал, что это — знак, знамение, не менее важное, чем моя первая встреча с Мескалито. Я вспомнил, как дон Хуан впервые давал мне пейотль и как я рассказывал о своих переживаниях. Тогда он тоже истолковал их как важное предзнаменование. Собственно говоря, потому он и взялся за мое обучение.
По словам дона Хуана, в последнюю ночь митоты Мескалито столь зримо пребывал рядом со мной, что заставил всех обернуться в мою сторону. Вот почему он так пристально глядел на меня.
Я захотел узнать, как он понимает мои видения, но дон Хуан не захотел их обсуждать. Что бы я ни видел, сказал он, по сравнению со знамением это ерунда. Он снова и снова возвращался к тому, как надо мной вспыхнул свет Мескалито и как это всех поразило.
— Вот на что следует обратить внимание, — сказал он. — Лучшее предзнаменование трудно и представить.
Я понял, что мы расходимся во взглядах: его интересовало знамение, меня — подробности видения.
— Меня не волнуют предзнаменования, — сказал я. — Я хочу знать, что со мной происходило.
Дон Хуан нахмурился, как бы от досады, и некоторое время не двигался. Потом взглянул на меня.
— Самое важное, — сказал он с нажимом, — невероятная доброта Мескалито. Он озарил тебя своим светом, дал тебе урок — хотя ты сам палец о палец при этом не ударил!
4
4 сентября 1968 года я приехал к дону Хуану в Сонору. Выполняя его просьбу, я заехал по пути в Эрмосильо, чтобы купить там баканору — самогонку из агавы. Просьба показалась мне странной: дон Хуан не жаловал выпивку. Тем не менее я купил четыре бутылки и положил в коробку, где лежали остальные подарки старику.
— Ого! Целых четыре! — засмеялся дон Хуан, открывая коробку.
— Я просил всего одну. Наверное, решил, что мне, а это — моему внуку Лусио. Сделай так, будто подарок от тебя.
С Лусио мы познакомились два года назад, тогда ему было двадцать восемь. Высокого роста, под метр восемьдесят, всегда изысканно одетый, пожалуй, даже экстравагантно, если учесть его заработки и сравнить с тем, как одевались его приятели. Большинство индейцев-яки носят армейские рубашки, джинсы, соломенные шляпы и самодельные сандалии гарачи; на Лусио была черная кожаная куртка с бахромой, ковбойская шляпа и сапожки ручной выделки с монограммой.
Лусио обрадовался подарку и тут же унес бутылки в дом. Дон Хуан как бы невзначай заметил,