у печи кто-то заработался. Около двери пробиваю табель: тут второй пост.
Третий пост самый жаркий. Котельная. Ступени уже не барабанят, а звенят: они железные. Я прокладываю путь сквозь джунгли развешенной для просушки одежды, мимо толстобокого парового котла, к третьему посту, который расположен у кирпичной стены под гравюрой Святого Лика.
Отсек, отведенный для новициата[5] . Здесь тоже жарко. Пол выметен, стены недавно покрашены, всюду — доски объявлений; коридоры, где каждая синяя дверь названа в честь святого, петляют и кривятся. Длинный список часов приема для исповедей и наставлений. Изречения из литургии. Отрывистые, простые и необходимые сведения. Но от стен исходит особенный затхлый запах, который сразу переносит меня в мои первые монастырские дни, в ту морозную суровую зиму, когда я только что надел рясу послушника и постоянно страдал от простуды; этот запах мерзлой соломы в дормитории под часовней, и нежданный глубокий восторг Рождества, того первого Рождества, когда у тебя ничего не осталось в мире, кроме Бога.
Только здесь, в новициате, ночной обход начинается по-настоящему. В одиночестве и молчании проходя назначенными путями по коридорам огромного спящего монастыря, сворачиваешь за угол и вдруг оказываешься лицом к лицу со своим монашеским прошлым и тайной своего призвания.
Теперь задача сторожа неожиданно является в подлинном свете. Ночной обход — это досмотр совести один на Один. Все остальное — лишь предлог, придуманный Богом, чтобы поместить тебя в самое сердце тьмы и оттуда высветить душу огнем вопросов.
Господи Боже мой, Господи, Которого я встречаю во тьме, вечно с Тобой одно и то же! Всегда один и тот же вопрос, на который никто не знает ответа!
Я молился Тебе в дневные часы в напряжении рассудка, а ночью Ты являлся и опрокидывал все мои резоны, обоснования и соображения. В ясном свете утра я обращался к Тебе с прошениями, и в неизъяснимости ночи Ты нисходил ко мне, с великой нежностью и терпеливым молчанием рассеивая свет и отменяя все мои прошения. Я сотни раз объяснял Тебе, что побудило меня пойти в монастырь; Ты слушал и ничего не отвечал, и тогда я, пристыженный, отворачивался и плакал.
Неужели мои побуждения ничего не значат? А мои желания — только заблуждения?
Пока я задаю Тебе вопросы, на которые Ты не даешь ответа, ты задаешь мне вопрос, который так прост, что я не могу на него ответить. Он так прост, что я и понять его не умею.
Этой ночью, и каждой ночью — один и тот же вопрос.
Крутые полые ступени, издающие особенно живой звук, ведут в часовню новициата. Пусто, окна плотно затворены, нагревшийся воздух неподвижен. Здесь — только Ты и жар утраченного дня.
Сюда я приходил зимой в единственный дневной перерыв, когда нам разрешалось делать что угодно, — отяжелевший от недосыпа и картошки новиций — опускался на колени и стоял, сколько хватало времени. Ничего особенного я не делал, просто стоял, но это-то мне и нравилось.
Здесь мы воскресными утрами репетировали процессию Крестного Пути, толпясь и натыкаясь друг на друга среди скамеек, и здесь же в летние дни, отведенные для реколлекции[6] , долгими послеполуденными часами простаивали на коленях — пот струился по ребрам, и свечи горели вокруг скинии, и сквозь прорези портьеры закутанная дароносица поглядывала на нас с застенчивым любопытством.
Но сейчас мне, стоящему в ночи на этом же месте с огромными табельными часами, тикающими на правом боку, с фонариком в руках и кедами на ногах, все прошедшее представляется нереальным. Как если бы оно никогда не существовало. Вещи, которые я полагал столь важными — скольких усилий они мне стоили! — оказались несущественными. А то, о чем я никогда и не думал, чего не мог бы ни определить, ни предположить, — это как раз и имело значение.
(Раньше тут был один человек — летом он всегда в одно и то же время появлялся на проселочной дороге, ранним утром, как раз когда послушники возносили благодарственные молитвы после принятия причастия: шел и распевал свою личную песенку, каждый день одну и ту же. Песенку , какую и можно услышать в разгар деревенской жары, среди круглых кентуккских холмов.)
Но что именно имело значение — в этой темноте я не смогу сказать наверняка. Что, возможно, составляет часть Твоего вопроса, на который нет ответа!
Я только помню июньский зной над бобовыми полями в мое первое монастырское лето, и такое же ощущение таинственного, нежданного смысла, поразившее меня после похорон отца Альберика.
После новициата я возвращаюсь в маленькую галерею и скоро оказываюсь у самого прохладного поста: в монашеской умывальне, около входа в гончарную мастерскую. Через широко раскрытые окна из леса идут сюда потоки свежего воздуха.
Тут особый город, и особый набор ассоциаций. Гончарня — нечто сравнительно новое. За этой дверью (где одна печь для обжига сгорела и теперь взамен куплена новая) маленький отец Иоанн Божий сделал хорошее Распятие, всего неделю назад. Он один из моих схоластиков[7] . И теперь я думаю о глиняном Христе, вышедшем из его сердца. О красоте, простоте и пафосе, которые дремали там, дожидаясь, когда можно будет воплотиться в образ. Я думаю об этом бесхитростном человеке с непостижимой душой ребенка и о других моих учениках. Что там зреет в их сердцах в ожидании рождения? Страдание? Обман? Героизм? Мир? Предательство? Святость? Смерть? Поражение? Слава?
Со всех сторон подступают вопросы, на которые я не могу ответить, потому что время ответов еще не пришло. Между Божьим безмолвием и безмолвием моей души стоит безмолвие вверенных мне душ. Погрузившись в эти три безмолвия, я понимаю, что вопросы, которыми я задаюсь относительно моих учеников, — быть может всего лишь досужие догадки. И, весьма вероятно, что самым необходимым и практически-полезным упражнением в самоотречении было бы отречение от всяких вопросов.
Самое поразительное в пожарном обходе — это то, что ты проходишь монастырь не только в длину и высоту, но и в глубину. Натыкаешься на странные каверны монастырской истории, на осевшие с годами пласты, целые геологические страты — чувствуешь себя, как археолог, неожиданно раскопавший древнюю цивилизацию. Но ужаснее всего, что ты сам, оказывается, проживал во всех этих погребениях. За десять лет монастырь так изменился, как будто здесь каждый год сменялось десять египетских династий. Их значения и смыслы накрепко замурованы в стенах, но под нажимом резиновых подошв из-под пола еще доносится их невнятное бормотание. Самый глубокий пласт залегает в катакомбах под южным крылом и церковной башней. Все другие уровни истории расположены между ними.
Церковь. Несмотря на тишину, она кажется полной жизни. Свет от единственной лампады ложится небольшим изменчивым пятном на евангельскую сторону алтаря[8] , вокруг которого постоянно движутся тени. Темнота насыщена неясными звуками, на пустынных хорах что-то поскрипывает, невидимые доски подают таинственные сигналы.
В ризнице тишина звучит иначе. Я направляю свет фонаря на алтарь Святого Малахия и раки с мощами. На алтаре Богородицы Победительной выложено облачение для моей завтрашней мессы. Ключ щелкает в двери, и эхо разносится по всей церкви. Когда я впервые совершал ночной обход, я подумал, что она заполнена молящимися в темноте людьми. Но нет. Ночь в церкви насыщена невнятными шорохами, стены — шелестами, ропотами и шепотами, которые, часы спустя после того как завершились события дня, пробуждаются, стекаются к опустевшим местам и, скопившись там, быстро бормочут что-то нечленораздельное, как будто спеша договорить недосказанное.
В темноте близость к Тебе слишком проста и осязаема, чтобы вызывать волнение. Ночью всем вещам свойственно вести непредвиденную жизнь, но это жизнь призрачная и неподлинная. Призраки гуляющих по стенам церкви звуков только усугубляют бесконечное содержание Твоего молчания.
Здесь, в месте, где я принял обеты, где мои ладони были миропомазаны для Святой Мессы, где рукоположение скрепило печатью самую глубину моего существа, — любое слово и любая мысль только пятнают тишину Твоей невыразимой любви.
Господи, в Своей подлинности Ты обращаешься ко мне как к близкому другу, Один посреди множества фикций — этих стен, крыши, арок, этой смехотворно высокой и непрочной башни над головой.
Господи Боже мой, сегодня ночью весь мир кажется сделанным из бумаги. Самые крепкие вещи вот-вот сомнутся, скомкаются, порвутся и разлетятся по ветру. А что до этого монастыря, в который мы все так верим, — его, быть может, уже и не существует вовсе.
Боже мой, Боже, в ночи есть такой смысл, что дню и не снился. Всё на свете — спит оно или бодрствует — приходит в смятенье, осознавая близость своего конца. Только человек устраивает для себя иллюминацию, уверенный, что она достаточно надежна, чтобы вечно освещать ночную тьму. Но пока мы ставим вопросы и принимаем решения, Бог сдувает их, словно пылинки: сторожа старательно вычисляют теорию прочности, — а в это время крыши наших домов рушатся, муравьи подкапываются под могучие башни, стены трещат, падают и самые святые здания сгорают дотла.
Время идти на колокольную башню. Время встречи с Тобой, Господи, — там, где ночь чудесна, крыша под ногами почти нематериальна, где хлам, разбросанный в звоннице, говорит о скором прибытии трех новых колоколов, где лес широко раскинулся под луной, а все живые существа пронзительно распевают о том, что лишь настоящее вечно, а всё, у чего есть прошлое и будущее, обречено исчезновению.
Сперва я должен обойти весь второй этаж. Затем подняться в дормитории третьего этажа. И после этого, башня.
Крытая галерея. Кошачьи лапы, полная тьма. В зимнем саду братья-монахи[9] разобрали палатку, в которой две зимы назад спали новиции и где некоторые получили воспаление легких.
Вчера они навесили новую дверь в комнату отца аббата, пока он с домом Габриэлем ездил по нашим дочерним монастырям.
Я в коридоре, проходящем под старой гостиницей для паломников. В середине его на длинном столе разложены ножи, вилки, ложки , миски — здесь завтракают постуланты и братья-миряне[10]. Три раза в день они едят в коридоре. Вот уже два года как в монастыре не находится места, где можно было бы их разместить.
Высокая светлая дверь в старое гостиничное крыло захлопывается за мной, и я на лестнице.
Я и забыл, что верхние этажи пусты. Тишина поражает меня. Когда я в прошлый раз был на пожарном обходе, тут посреди ночи стояла растянувшаяся по всему второму этажу очередь из полусотни паломников, вписывающих свои имена в гостиничный журнал. Автобус только что привез их из Нотр Дама. Сейчас здесь совершенно пусто. На стенах нет объявлений. Из холла исчезли книжные полки. Заметно сократилась популяция религиозных статуй. Все окна широко распахнуты. На прохладный линолеум падает лунный свет. Некоторые комнаты открыты, и видно,