самую сложную болезнь, устанавливает диагноз, против которого не осмеливаются возразить его собутыльники: — Dementia paralytica progressiva sed non agitans[11]! Я еще несколько месяцев назад констатировал этот факт.
Консилиум докторских слуг кивает с той молчаливой деловитостью, с какой медицина всегда встречает болезнь или смерть. Непонятный латинский диагноз докторского слуги моментально облетает весь город, но уже как диагноз самого доктора.
В комнатке Бернадетты стоят узкая железная койка и диван. Диван предназначен для дежурной сестры. Поскольку сам монастырь Неверских сестер и их больница находятся не в одном здании, каждую ночь кто-то из сестер должен дежурить. На это дежурство мать-настоятельница назначает только пожилых и опытных монахинь. Дежурная должна позаботиться, чтобы в серьезных случаях пригласили доктора и священника, а беспокойных больных — успокоить и утешить. Старшей сестре, кроме того, доверен ключ от шкафчика с медикаментами, который обычным сестрам-сиделкам не дают. В общем, служба не трудная, поскольку в данное время в больнице мало тяжелых больных. Так что дежурную сестру, а значит, и Бернадетту ночью почти никогда не будят. Монахини обычно спят очень крепко, поскольку на время этого дежурства освобождаются от обязательного участия в ночных общих молитвах.
По-другому обстоит с сестрой Марией Терезой Возу. Бернадетте приходится и с ней провести ночь в одной комнате. В эту ночь девочка почти не спит, хотя лежит неподвижно, глаз не открывает и старается дышать ровно, лишь бы ничем не потревожить суровую врагиню. Извне ничто не нарушает их покоя. А так как июльская ночь довольно светлая — полнолуние, — Бернадетта может непрерывно наблюдать за своей учительницей сквозь длинные полуопущенные ресницы. Она делает это из чистого любопытства, с которым не в силах справиться.
В то время как другие дежурные в темноте раздеваются и залезают под одеяло, Мария Тереза не снимает даже тяжелого платья. Единственный предмет туалета, который она снимает, это монашеский чепец. Под ним обнаруживается стриженая голова с острым мальчишечьим затылком, покрытая густыми светлыми волосами. «Снимет ли она башмаки?» — спрашивает себя Бернадетта. Сестра Возу носит грубые башмаки на шнурках, без каблуков. О, как, наверное, болят у нее ноги к вечеру! Монахиня не снимает башмаков, причем всю ночь до утра. И не залезает под одеяло, а лежит поверх него. Но сначала она опускается на колени и целый час молится. И молитвы ее не сопровождаются спокойным перебиранием четок, как у всех людей, а заключают в себе что-то очень волнующее, потому что то и дело перемежаются тяжкими, горестными вздохами. Иногда кажется, что, молясь, она с кем-то спорит. Бернадетта не сводит полуприкрытых глаз с Возу. Интересно, удастся ли ей хотя бы один-единственный раз заметить движение плеч и спины молящейся. Но плечи и спина не двигаются, словно высечены из камня.
Бернадетта принимает такую позу, чтобы иметь возможность наблюдать соседку по комнате сквозь щелку между веками. Возу, освещенная ярким лунным светом, лежит на диване неподвижно, скрестив на груди руки, словно готическое изваяние на катафалке. Она тоже не спит. Глаза ее широко открыты. И хоть она неподвижна, Бернадетта чувствует, что душу ее терзают и лишают сна ужасные муки. Несколько раз за ночь Мария Тереза осторожно и бесшумно встает, опускается на колени перед распятием и бессчетное число раз повторяет какую-то длинную молитву.
Бернадетта вспоминает тот тягостный урок, когда учительница рассказывала им о святых отшельниках и отшельницах, удалившихся в пустыню и питавшихся акридами, медом диких пчел и водой, — тех, что постились целыми днями и возносили к небу все молитвы, какие только есть на свете, даже придумывали новые. Образ железных вериг с ржавыми остриями, которые эти пустынники носили на голом теле под рясой, врезался в память неспособной ученицы, как врезаются вообще все страшные картины. Конечно, сестра Возу не уступает в святости тем отшельницам в пустыне и безлюдных горах! Может, она сейчас борется со своими злыми мыслями и желаниями, хотя кто осмелится утверждать, что таковые могут гнездиться в ее душе.
На ночном столике возле дивана стоит тарелка с прекрасным свежим персиком. Сейчас как раз пора персиков, а персики нигде не родятся более сочными и сладкими, чем в провинции Бигорр. Даже при бледном свете луны видно, как ярок и сочен круглый плод. Бернадетте вдруг ужасно захотелось его съесть. Но в ту же секунду ее пронзает мысль, что сестра Возу потому и поставила соблазнительный персик подле себя, чтобы непрерывно бороться с собственным греховным желанием, ибо именно так поступали те отшельники и отшельницы, на которых так походит несгибаемая монахиня. Но ведь Дама, размышляет Бернадетта, так часто призывавшая к искуплению, ни разу не потребовала, чтобы Бернадетта не ела персиков. Да и почему бы их не есть? Они такие вкусные. И стоят всего одно су, так что даже мама может иногда купить несколько штук. Бернадетте очень хочется, чтобы сестра Возу надкусила персик. Но та, будто каменное изваяние, неподвижно лежит на диване, пока луна не уходит из окна.
Бернадетта просыпается с ощущением, что чьи-то глаза уже давно и неотступно глядят на нее. За окном светит солнце.
— Ну и соня же ты! — говорит Мария Тереза Возу.
Быстрый взгляд искоса убеждает девочку, что персик лежит на тарелке нетронутым…
— Я сейчас встану, сестра, — вежливо отзывается Бернадетта и спускает ноги с кровати, при этом бретелька ночной сорочки соскальзывает с ее худеньких плеч.
— Тебе не стыдно перед самой собой? — шипит Мария Тереза. — Сейчас же накинь что-нибудь.
Когда Бернадетта делает движение к двери, чтобы как можно быстрее выскользнуть из комнаты, учительница хватает ее за руку.
— Погоди-ка, присядь вот здесь, на кровать, — говорит она. — Мне хочется с тобой поговорить.
Девочка глядит на монахиню темными, немигающими глазами. Мария Тереза Возу никогда бы не догадалась, что Бернадетта столь многое в ней понимает.
— Когда ты на следующий год опять пойдешь в школу, что я тебе очень советую сделать, — начинает Возу, — меня там уже не будет. Завтра я уеду из Лурда. Я возвращаюсь в нашу обитель в Невере. Меня отозвали.
— О, вы уезжаете из Лурда, сестра? — повторяет Бернадетта безразличным тоном, не выказывая ни сожаления, ни удовлетворения.
— Да, я уезжаю отсюда, Бернадетта Субиру, и уезжаю охотно. А ты у нас оказалась вон какой совратительницей! Глупых простолюдинов ты совратила с пути истинного. Да и государственных мужей тоже — вот ведь не засадили же тебя за решетку, хотя следовало бы. А теперь ты совращаешь и такого сильного человека, как наш декан. Все пляшут под твою дудку, дитя мое. Только не я… Я одна не пляшу… Потому что я тебе не верю…
— А я и не стремилась к тому, чтобы вы мне верили, сестра, — простодушно заявляет Бернадетта, и в мыслях не имея оскорбить свою учительницу.
— Еще бы! Один из твоих ответов, на которые не знаешь, что и возразить, — кивает Возу. — Ты перебаламутила всю Францию. О Бернадетта, да знаешь ли ты, что в прежние времена делали с такими людьми, которые похвалялись, будто «видели» неких прекрасных Дам, творили всякие чудеса с целебными источниками, будоражили простой народ и бунтовали против законных правителей и против Святой Церкви? Их сжигали на кострах, Бернадетта!
Бернадетта напряженно морщит лоб, но не говорит ни слова. Мария Тереза встает во весь рост.
— Еще одно я хочу тебе сказать, Бернадетта Субиру. Может быть, в школе тебе иной раз казалось, что я к тебе придираюсь и отношусь предвзято. Это большое заблуждение. Среди моих учениц нет никого, о ком бы я думала с большей тревогой и заботой, чем о тебе. Этой ночью я непрерывно молилась о твоем спасении. Я и впредь буду каждый день молиться, чтобы Господь не дал погибнуть твоей душе и вовремя оградил ее от той страшной опасности, которой ты ее подвергаешь…
С этими словами монахиня берет со стола тарелку с персиком. В первую секунду кажется, что она собирается дать его Бернадетте. Но она передумывает и протягивает персик первому больному, встретившемуся ей в коридоре.
ПСИХИАТР ВКЛЮЧАЕТСЯ В БОРЬБУ
Во Франции есть два человека, которые действительно искренне страдают из-за того, что потерпели поражение и Дама из Массабьеля одержала над ними верх. Один из них — Виталь Дютур, лысый прокурор из Лурда, второй — барон Масси, корректный префект департамента Высокие Пиренеи.
Кажется, самым сильным побудительным мотивом для большинства людей является гордыня, или, точнее, жгучее желание постоянно ощущать свое превосходство. Жизнь в людском сообществе требует скрывать свою гордыню еще более стыдливо, чем половой инстинкт. Тем более разрушительно она действует на их души. Каждое сословие имеет свой особый вид и свою меру гордыни. Гордыня чиновника, ежели он чем-то раздосадован, вероятно, превосходит гордыню всех остальных сословий. Ведь чиновник в своих собственных глазах не только безымянный исполнитель государственной власти. Восседая за своим письменным столом, он мнит себя воплощением самой этой власти. Пусть он всего лишь ставит почтовый штемпель на письма, все равно он существо иной, высшей породы, чем остальная публика, подобно тому, как, например, ангелы — существа иной, высшей породы в сравнении с простыми смертными. На посту судьи, начальника полиции, таможенника, налогового инспектора чиновник распоряжается людскими судьбами намного ощутимее, чем само Провидение. Все униженно ему кланяются, ибо в его руках закон все равно что воск. От короны императора, которая как бы отчасти венчает и его, он обретает свою волшебную силу. Чиновник точно знает, что в практической жизни он меньше значит и меньше умеет, чем любой ученый, врач, инженер, даже кузнец и слесарь, владеющие своим ремеслом. Если лишить его той волшебной силы, какую дает ему власть, окажется, что он не более чем хилый деклассированный писака. Но чем ранимее человеческая гордыня, тем упорнее приходится ее защищать. Ибо если бюрократ терпит крах, в его лице терпит крах божественный принцип власти. А этого допустить нельзя.
Нельзя допустить, чтобы и дальше все шло, как идет, думает барон Масси. Прецедент Дамы из Массабьеля не должен привести к краху божественного принципа власти. Хотя большая пресса немного поутихла с тех пор, как доступ в Грот прекращен. Быть может, вся эта история с фантомами и чудесами, столь абсурдно издевающаяся над духом времени, постепенно порастет быльем. Но гордыня барона не допускает дальновидной и мудрой покорности судьбе. Ему ведь пришлось вынести немало различных нареканий со стороны министров. Пришлось дважды униженно дожидаться приема у епископа лишь для того, чтобы получить пронизанную иронией отповедь. Каждый шаг, предпринятый им для ликвидации этой мучительной ситуации, кончался огорчительной