целая летопись. Поэтому для нас должно быть правилом: подвергать обсуждению известные нам факты и стараться иметь в уме больше живых образов, нежели мертвого материала. Пусть другие роются в старой пыли народов, нам предстоит другое. Мы признаем исторический материал совершенно полным, но мы очень мало доверяем логике исторической науки. И если бы в течение времен мы, подобно другим, находили одни только человеческие побуждения, вполне свободную волю, то как бы мы ни нагромождали факты в уме, как бы самым удивительным образом ни выводили их один из другого, история не открыла бы нам ничего того, что мы в ней ищем, мы бы увидели в ней лишь ту же человеческую игру, которую в ней видели все[19]. Это была бы все та же динамическая и психологическая история, о которой я только что Вам говорил и которая пытается все объяснить личностью и воображаемым сцеплением причин и следствий, фантазиями людей и последствиями этих фантазий, якобы неотвратимыми, т.е. представляет человеческий ум собственному его закону, а не понимает, что как раз вследствие неизмеримого превосходства этой части всей природы в целом над остальной ее частью действие высшего закона должно быть здесь еще более очевидным, чем в той другой части[20].
Вот, сударыня, один из самых показательных примеров лживости некоторых исторических представлений, господствующих в наше время. Как вы знаете, греки из искусства создали величайшую идею человеческого духа. Посмотрите же, в чем состоит это великолепное создание эллинского гения. Идеализовано, возвеличено, обоготворено было то материальное, что есть в человеке; естественный и законный порядок вещей был извращен; то, что должно было навсегда оставаться в низших областях духовного мира, было возведено в высшую область мысли; действие чувств на ум было возвеличено неизмеримо; главная черта, отделяющая божественное от человеческого в разуме, была стерта. Отсюда хаотическое смешение всех нравственных элементов. Ум страстно накинулся на предметы, менее всего достойные его внимания; неслыханную привлекательность приобрело самое порочное в природе человека; на место первоначальной поэзии правды в воображение вторглась поэзия лжи; данная нам могущественная способность представлять себе то, что лишено образа, проникать взором в невидимое стала с тех пор применяться лишь для того, чтобы сделать осязаемое еще более осязаемым, земное – еще более земным; в итоге наше физическое существо настолько же выросло, насколько умалилось духовное. И если такие мудрецы, как Пифагор и Платон, боролись с этим пагубным направлением духа своего времени, их усилия ни к чему не привели, так как они сами более или менее были увлечены тем же, и только тогда, когда христианство обновило человеческое мышление, их учение приобрело настоящее влияние. Вот что совершило искусство греков. Это был апофеоз материи, отрицать этого нельзя. Рассматривают сохранившиеся от того времени памятники, не понимая их значения, восхищаются при виде удивительных вдохновений гения, который, к счастью, более не существует, не подозревая всего нечистого, что при этом рождается в сердце, всего лживого, что возникает в уме; это какой-то культ, опьянение, очарование, в которых нравственное чувство целиком исчезает. А между тем, стоит только хладнокровно отдать себе отчет в том чувстве, которое нас наполняет среди этого бессмысленного восхищения, чтобы убедиться, что его производит самая низменная сторона нашей природы, что, можно бы сказать, мы плотью своей воспринимаем эти мраморные и бронзовые тела. И, заметьте, вся красота, все совершенство этих изваяний происходит только от совершенного безмыслия, которое в них запечатлено: как только там проявится малейший проблеск разума, тотчас исчезает очаровывающий нас идеал. Так что мы созерцаем даже не образ разумного существа, а образ какого-то существа измышленного, своего рода чудовища, порожденного самым беспорядочным извращением человеческого ума, облик которого никак не должен бы был привлекать, а, напротив, отталкивать нас. Вот как предрассудок, эти школьные навыки, эта рутина ума, это очарование обманчивой иллюзии, составляющие современное понятие истории, извращают самые важные предметы исторической философии. Вы, может быть, меня спросите, был ли я сам всегда чужд этих обольщений искусства? Нет, сударыня, совсем напротив; пока я с ними даже и не был знаком, какой-то неведомый инстинкт заставлял меня предчувствовать исходящие от них сладостные наслаждения, которым было суждено заполнить мою жизнь. Когда же одно из величайших событий века привело меня в ту сторону, где завоевание сразу собрало все эти сокровища[105], я следовал общему примеру и еще усерднее, чем другие, курил фимиам на алтаре кумиров. Затем, когда я их во второй раз увидел при свете их родного солнца, я снова восхищался ими с наслаждением[106]. Правда, в глубине этого восхищения всегда таилось что-то горькое, подобное угрызению совести; и потому, когда явилось понимание истины, я, не отбрасывая ни одного из ее последствий, немедленно и без уверток все их принял.
Вернемся теперь к этим великим личностям в истории, которых она не оценила или вычеркнула из памяти людей. Начнем с Моисея, этой самой гигантской и внушительной из всех исторических фигур.
К счастью, мы живем не в те времена, когда великий законодатель евреев был даже и для тех, кто принимался рассуждать по существу, одним из выходцев призрачного мира, как все эти сверхъестественные образы – герои, полубоги, пророки, которых встречаешь на первых страницах всех историй древних народов, поэтической фигурой, в которой мысли историка приходится открывать лишь как содержащееся в ней поучение в значении типа, символа или выражения того века, куда ее поместила человеческая традиция. В наши дни, кажется, никто не сомневается в исторической реальности Моисея И все же, несомненно, окружающая его священная обстановка не особенно для него благоприятная, и он не занимает в истории принадлежащего ему места. Влияние этого великого человека на род человеческий далеко не понято и не оценено, как бы следовало. Его личность слишком затуманена в таинственном свете, который его окружает. Его недостаточно изучали, и Моисей не дает того поучения, какое выносишь из знакомства с великими историческими личностями. Ни общественный, ни частный человек, ни мыслитель, ни деятель не находят теперь в его биографии всего того наставления, которое они могли бы в ней почерпнуть. Это следствие привычек, привитых в уме религией: представляя библейские образы в сверхчеловеческом виде, эти привычки изображают их совсем иными, чем они есть на самом деле[21]. В личности Моисея удивительным образом сочетаются черты величия и простоты, силы и добродушия, твердости и мягкости, над этим можно размышлять без конца. Пожалуй, нет в истории ни одного характера, который соединил в себе столь разнородные черты и силы. Раздумывая об этом необыкновенном существе и о произведенном им на людей действии, я не знаю, чему тут более удивляться – тому ли историческому явлению, которое он вызвал, или тому нравственному явлению, которое я наблюдаю в нем! С одной стороны, эта величественная концепция об избранном народе, т.е. о народе, облеченном высшей миссией, – сохранить на земле идею единого Бога, и зрелище невероятных средств, которые он использовал для устроения этого народа таким образом, чтобы эта идея сохранилась в нем не только неприкосновенной, но и еще могла выявиться всесильной, неотразимой, как сила природы, чтобы при виде ее все человеческие силы должны были померкнуть, весь духовный мир преклониться. С другой стороны, простой до слабости человек, человек, не умеющий проявить свой гнев иначе, как истощаясь в убеждениях, поддающийся указаниям первого встречного. Странный гений! Одновременно и самый сильный и самый послушный из людей! Он создает будущее и смиренно подчиняется всему, что предстает перед ним под покровом природы; он говорит с людьми среди грозных явлений природы, голос его раздается на протяжении веков, он поражает народы как рок – и подчиняется первому движению чувствительного сердца, первому справедливому доводу, который ему приведен. Неужели это не удивительное величие, не единственный урок?
Пытались умалить это величие, утверждая, что вначале он не помышлял ни о чем, кроме освобождения своего народа от невыносимого ига, в чем он, действительно, и проявил достойный славы героизм. Стремятся усматривать в нем только удивительного законодателя, и ныне, если не ошибаюсь, законы его признают исключительно либеральными. Сверх того, говорили еще, что Бог его только бог национальный, что всю свою теософию он заимствовал от египтян. Без сомнения, он был патриотом: да и как может не быть им великая душа, какова бы ни была ее миссия на земле! К тому же, это общий закон: чтобы воздействовать на людей, надо влиять в домашнем кругу, там, где кто находится, на социальную среду, в которой кто родился; чтобы явственно говорить роду человеческому, надо обращаться к своему народу, иначе не будешь услышан и ничего не сделаешь. Чем прямей и деловитей нравственное воздействие человека на ему подобных, тем оно вернее и сильнее; чем более личного заключает в себе речь, тем она действеннее. Ничто так хорошо не указывает на высшее начало, заставляющее действовать этого великого человека, как полная действенность и верность тех средств, которыми он воспользовался для совершения задуманного дела. Конечно, возможно, что он нашел в своем народе или у других народов идею национального Бога, и что он использовал это обстоятельство, как и множество другого, что он нашел у своих естественных предшественников, для того, чтобы ввести в человеческую мысль свой возвышенный монотеизм. Но из этого не следует, что Иегова не был для него тем же, что и для христиан – Богом всемирным. Чем более он стремился выделить и замкнуть этот великий догмат в своем народе, чем больше он затрачивал чрезвычайных усилий для достижения этой цели, тем более обнаруживалась, сквозь всю эту работу высшего разума, всеобщая мысль – сохранить для всего мира, для всех следующих поколений понятие единого Бога. Какие имелись более верные средства воздвигнуть истинному Богу неприкосновенный жертвенник среди политеизма, завладевшего всей землей, кроме как внушить народу, хранителю этого священного памятника, кровную вражду ко всякому народу-идолопоклоннику, связать все социальное бытие этого народа, все его судьбы, все его воспоминания, все его надежды с одним этим принципом? Читайте Второзаконие[107] с этой мыслью в уме, и вы будете поражены светом, который при этом прольется не только на моисееву систему, но и на всю философию откровения. Всякое слово этой удивительной книги обнаруживает сверхчеловеческую мысль, господствующую над умом ее автора. Отсюда вытекают и эти ужасные избиения по приказанию Моисея, которые так разительно противоречат мягкости его нрава и которые так возмутили философию, еще в большей мере бессмысленную, чем нечестивую. Философия эта не понимала, что человек, бывший столь выдающимся орудием в руках провидения, поверенным всех его тайн, мог действовать только подобно провидению, подобно