завтра этой ерундистой телятины! Мы уморим с голоду эту женщину!
Маруся слегка противоречила, и чтобы не заводить неудовольствий, покупала цыпленка.
— Отчего сегодня жаркого не было? — кричал иногда Егорушка.
— Оттого, что мы вчера цыплят ели, — отвечала Маруся.
Но Егорушка плохо знал хозяйственную арифметику и знать ничего не хотел. За обедом он настойчиво требовал для себя пива, для Калерии Ивановны — вина.
— Может ли порядочный обед быть без вина? — спрашивал он Марусю, пожимая плечами и удивляясь человеческой глупости. — Никифор! Чтоб было вино! Твое дело смотреть за этим! А тебе, Маша, стыдно! Не браться же мне самому за хозяйство! Как вам нравится выводить меня из терпения!
Это был необузданный сибарит! Скоро Калерия Ивановна явилась ему на помощь.
— Вино для князя есть? — спрашивала она, когда накрывали стол для обеда. — А где пиво? Нужно сходить за пивом? Княжна, выдайте человеку на пиво! У вас есть мелкие?
Княжна говорила, что есть мелкие, и отдавала последнее. Егорушка и Калерия ели и пили, и не видели, как часы, кольца и серьги Маруси, вещь за вещью, уходили в ссуду, как продавались старьевщикам ее дорогие платья.
Они не видели и не слышали, с каким кряхтеньем и бормотаньем старый Никифор отпирал свой сундучок, когда Маруся занимала у него денег на завтрашний обед. Этим пошлым и тупым людям, князю и его мещанке, никакого дела не было до всего этого!
На другой день, в десятом часу утра, Маруся отправилась к Топоркову, Дверь отперла ей та же смазливая горничная. Введя княжну в переднюю и снимая с нее пальто, горничная вздохнула и сказала:
— Вы ведь знаете, барышня? Доктор меньше пяти рублей за совет не берут-с. Это вы знайте-с.
«Для чего это она мне говорит? — подумала Маруся. — Какое нахальство! Он, бедный, и не знает, что у него такая нахальная прислуга!»
И в то же время у Маруси ёкнуло около сердца: у нее в кармане было только три рубля, но не станет же он гнать ее из-за каких-нибудь двух рублей.
Из передней Маруся вошла в приемную, где уже сидело множество больных. Большинство жаждущих исцеления составляли, разумеется, дамы. Они заняли всю находящуюся в приемном зале мебель, расселись группами и беседовали. Беседы велись самые оживленные о всем и обо всех: о погоде, о болезнях, о докторе, о детях… Говорили все вслух и хохотали, как у себя дома. Некоторые, в ожидании очереди, вязали и вышивали. Людей, просто и плохо одетых, в приемной не было. В соседней комнате принимал Топорков. Входили к нему по очереди. Входили с бледными лицами, серьезные, слегка дрожащие, выходили же от него красные, вспотевшие, как после исповеди, точно снявшие с себя какое-то непосильное бремя, осчастливленные. Каждою больной Топорков занимался не более десяти минут. Болезни, должно быть, были неважные.
«Как всё это похоже на шарлатанство!» — подумала бы Маруся, если бы не была занята своей думой.
Маруся вошла в докторский кабинет последней. Входя в этот кабинет, заваленный книгами с немецкими и французскими надписями на переплетах, она дрожала, как дрожит курица, которую окунули в холодную воду. Он стоял посреди комнаты, опершись левой рукой о письменный стол.
«Как он красив!» — прежде всего мелькнуло в голове его пациентки.
Топорков никогда не рисовался, да и едва ли он умел когда-нибудь рисоваться, но все позы, которые он когда-либо принимал, выходили у него как-то особенно величественны. Поза, в которой его застала Маруся, напоминала те позы величественных натурщиков, с которых художники пишут великих полководцев. Около руки его, упиравшейся о стол, валялись десяти— и пятирублевки, только что полученные от пациенток. Тут же лежали, в строгом порядке, инструменты, машинки, трубки — всё крайне непонятное, крайне «ученое» для Маруси. Это и кабинет с роскошной обстановкой, всё вместе взятое, дополняли величественную картину. Маруся затворила за собою дверь и остановилась… Топорков указал рукой на кресло. Моя героиня тихо подошла к креслу и села. Топорков величественно покачнулся, сел на другое кресло, vis-а-vis, и впился своими вопросительными глазами в лицо Маруси.
«Он не узнал меня! — подумала Маруся. — Иначе бы он не молчал… Боже мой, зачем он молчит? Ну, как мне начать?»
— Ну-с? — промычал Топорков.
— Кашель, — прошептала Маруся и, как бы в подтверждение своих слов, два раза кашлянула.
— Давно?
— Два месяца уж есть… По ночам больше.
— Угм… Лихорадка?
— Нет, лихорадки, кажется, нет…
— Вы лечились, кажется, у меня? Что у вас было раньше?
— Воспаление легких.
— Угм… Да, помню… Вы, кажется, Приклонская?
— Да… У меня и брат тогда же был нездоров.
— Будете принимать этот порошок… перед сном… избегать простуды…
Топорков быстро написал рецепт, поднялся и принял прежнюю позу. Маруся тоже поднялась.
— Больше ничего?
— Ничего.
Топорков уставил на нее глаза. Глядел он на нее и на дверь. Ему было некогда, и он ждал, что она уйдет. А она стояла и глядела на него, любовалась и ждала, что он скажет ей что-нибудь. Как он был хорош! Прошла минута в молчании. Наконец она встрепенулась, прочла на его губах зевок и в глазах ожидание, подала ему трехрублевку и повернула к двери. Доктор бросил деньги на стол и запер за ней дверь.
Идя от доктора домой, Маруся страшно злилась:
«Ну, отчего я не поговорила с ним? Отчего? Трусиха я, вот что! Глупо как-то всё вышло… Только обеспокоила. Зачем я держала эти подлые деньги в руках, точно напоказ? Деньги — это такая щекотливая вещь… Храни бог! Обидеть можно человека! Нужно платить так, чтоб незаметно это было. Ну, зачем я молчала?.. Он рассказал бы мне, объяснил… Видно было бы, для чего сваха приходила…»
Придя домой, Маруся легла в постель и спрятала голову под подушку, что она делала всегда, когда была возбуждена. Но не удалось ей успокоиться. В ее комнату вошел Егорушка и начал шагать из угла в угол, стуча и скрипя своими сапогами.
— Чего тебе? — спросила Маруся.
— А-а-а… А я думал, что ты спишь, не хотел беспокоить. Я хочу тебе кое-что сообщить… очень приятное. Калерия Ивановна хочет у нас жить. Я ее упросил.
— Это невозможно! C’est impossible! Кого ты просил?
— Отчего же невозможно? Она очень хорошая… Помогать тебе в хозяйстве будет. Мы ее в угольную комнату поместим.
— В угольной maman умерла! Это невозможно!
Маруся задвигалась, затряслась, точно ее укололи. Красные пятна выступили на ее щеках.
— Это невозможно! Ты убьешь меня, Жорж, если заставишь жить с этой женщиной! Голубчик, Жорж, не нужно! Не нужно! Милый мой! Ну, я прошу!
— Ну, чем она тебе не нравится? Не понимаю! Баба как баба… Умная, веселая.
— Я ее не люблю…
— Ну, а я люблю. Я люблю эту женщину и хочу, чтобы она жила со мной!
Маруся заплакала… Ее бледное лицо исказилось отчаянием…
— Я умру, если она будет жить здесь…
Егорушка засвистал что-то себе под нос и, пошагав немного, вышел из Марусиной комнаты. Через минуту он опять вошел.
— Займи мне рубль, — сказал он.
Маруся дала ему рубль. Надо же чем-нибудь смягчить печаль Егорушки, в котором, по ее мнению, происходила теперь ужасная борьба: любовь к Калерии боролась с чувством долга!
Вечером к княжне зашла Калерия.
— За что вы меня не любите? — спросила Калерия, обнимая княжну. — Ведь я несчастная!
Маруся освободилась от ее объятий и сказала:
— Мне не за что вас любить!
Дорого же она заплатила за эту фразу! Калерия, поместившись через неделю в комнате, в которой умерла maman, нашла нужным прежде всего отмстить за эту фразу. Месть выбрала она самую топорную.
— И чего вы так ломаетесь? — спрашивала она княжну за каждым обедом. — При такой бедности, как у вас, нужно не ломаться, а добрым людям кланяться. Если б я знала, что у вас такие недостатки, то не пошла бы к вам жить. И зачем я полюбила вашего братца!? — прибавила она со вздохом.
Упреки, намеки и улыбки оканчивались хохотом над бедностью Маруси. Егорушке нипочем был этот смех. Он считал себя должным Калерии и смирялся. Марусю же отравлял идиотский хохот супруги маркера и содержанки Егорушки.
По целым вечерам просиживала Маруся в кухне и, беспомощная, слабая, нерешительная, проливала слезы на широкие ладони Никифора. Никифор хныкал вместе с ней и разъедал Марусины раны воспоминаниями о прошлом.
— Бог их накажет! — утешал он ее. — А вы не плачьте.
Зимой Маруся еще раз пошла к Топоркову.
Когда она вошла к нему в кабинет, он сидел в кресле, по-прежнему красивый и величественный… На этот раз лицо его было сильно утомлено… Глаза мигали, как у человека, которому не дают спать. Он, не глядя на Марусю, указал подбородком на кресло vis-а-vis. Она села.
«У него печаль на лице, — подумала Маруся, глядя на него. — Он, должно быть, очень несчастлив со своей купчихой!»
Минуту просидели они молча. О, с каким наслаждением она пожаловалась бы ему на свою жизнь! Она поведала бы ему такое, чего он не мог бы вычитать ни из одной книги с французскими и немецкими надписями.
— Кашель, — прошептала она.
Доктор мельком взглянул на нее.
— Гм… Лихорадка?
— Да, по вечерам…
— Ночью потеете?
— Да…
— Разденьтесь…
— То есть как?..
Топорков нетерпеливым жестом указал себе на грудь. Маруся, краснея, медленно расстегнула на груди пуговки.
— Разденьтесь. Поскорей, пожалуйста!.. — сказал Топорков и взял в руки молоточек.
Маруся потянула одну руку из рукава. Топорков быстро подошел к ней и в мгновение ока привычной рукой спустил до пояса ее платье.
— Расстегните сорочку! — сказал он и, не дожидаясь, пока это сделает сама Маруся, расстегнул у шеи сорочку и, к великому ужасу своей пациентки, принялся стучать молотком по белой исхудалой груди…
— Пустите руки… Не мешайте. Я вас не съем, — бормотал Топорков, а она краснела и страстно желала провалиться сквозь землю.
Постукав, Топорков начал выслушивать. Звук у верхушки левого легкого оказался сильно притупленным. Ясно слышались трескучие хрипы и жесткое дыхание.
— Оденьтесь, — сказал Топорков и начал задавать ей вопросы: хороша ли квартира, правилен ли образ жизни и т. д.
— Вам нужно ехать в Самару, — сказал он, прочитав ей целую лекцию о правильном образе жизни. — Будете там кумыс пить. Я кончил. Вы свободны…
Маруся кое-как застегнула свои пуговки, неловко подала ему пять рублей и, немного постояв, вышла из ученого кабинета.
«Он держал меня целых полчаса, — думала она, идя домой, — а я молчала! Молчала! Отчего я не поговорила с ним?»
Она шла домой и думала не о Самаре, а о докторе Топоркове. К чему ей Самара? Там,