потом, в свободную минуту, при раздумье, при вспоминанье, и принесло бы, глядишь, пользу для души и ума… Но является тут как тут жизнь, суета, тщеславие, кичливое тупоумие и влачит наше доброе дело на позорище, не разбирая грязи, и мнет его, и пачкает, и обращает в конце концов в отвратительную ветошь, запятнанную грубыми руками, вгоняющую в досаду и смущение самого героя, владельца этой ветоши. Распространяюсь я в этой философии потому, что с одним из наших героев, с Васильем Петровичем, произошло как раз нечто подобное.]
После остановки прошло около часу[, в течение которого по-видимому шло, наряду с тонкими филе-соте, пережевывание и «эроизма»], и сытая публика международных вагонов[, ковыряя в зубах] нашла, что ей надо развлечься [для пищеварения]. По ее требованию был послан, при первой же получасовой остановке, один из кондукторов на паровоз, чтобы привести в роскошную столовую машиниста. Не худо заметить, что пассажиры, жаждавшие видеть машиниста [по какому-то недосмотру], совсем не поинтересовались узнать, как его имя и кто он такой [и каков его характер.]. «Привести сюда нашего машиниста», — повелели пассажиры, и кончено дело.
Таким образом, не успел еще паровоз отцепиться под воду, как на лесенке появился [и поехал на ней] посол-кондуктор, принявшийся [«как можно»] убеждать неподатливого механика[-мужичка «сей же час»] отправиться в вагон-ресторан [и предстать пред ясные очи их превосходительств и высокородий таких-то и таких-т, «оченно желающих» видеть господина механика].
– Это насчет чего же? — спросил Маров.
– Да все касаемо этой остановки на 706 версте! — с притворной досадой воскликнул кондуктор.
– Что же… Остановка как остановка… Со всяким может произодти, не с одним со мной. А со мной еще реже, чем с другими прочими, — ворчал Василий Петрович, вращая кран и дергая ручку свистка. — Ежели что кому не нравится, могут записать жалобу.
– Нет, не в тем, Василий Петрович, — заторопился с объяснением кондуктор. — А как, стал быть, относительно энтой самой девчурки… Ну, известно, как, стал быть, большие господа, — оченно интересно, дескать, как оно?.. И все прочее. Как можно, приказывали! И сами Карп Ильич, наш обер, значит, строго-настрого велели: «Без механика, чу, и не являйся, Слепаков!..» Пожалуйте, уж!..
– Не велика фря ваш обер, — спокойно заметил Василий Петрович, осаживая паровоз под трубу.
– Да не в тем… Обер — что!.. Тут, понимать надо, иной разговор. Все господа… Самые генералы… Баронесса одна… Как ее? Запамятовал! [Фамилье-то такое, нерусское… Говорят, при дворе… Самая, что ни на есть!.. Важнеющая, одно слово!..] Так она, пуще всех, вишь: «Привести да привести машиниста»… Уж пожалуйте, сделайте милость, Василий Петрович!
– Вот привязался!.. Ну, чего я там пойду делать?.. Не умею я разговаривать с э[с]тими господами важными.
– Христом-богом прошу! — взмолился кондуктор. — Пожалуйста, Василий Петрович!.. Господ изобидите. Потому — все желают и оченно дожидаются… Большой скандал даже может произойти…
– Какой такой скандал? — злобно прищурил глаза Маров. — Что ты меня скандалом пугаешь, [куроцап]? Я свое дело знаю!.. А ты вот не имеешь понятия, что машинист не вправе оставить паровоз при маневрах…
– Оченно понимаем, Василий Петрович! не первый год служим… Только в этом разе [чу] такая история [что важнеющие пассажиры… Может которые из них с министром — чашка-ложка… И приказы… Просют! — поправился кондуктор]… Оченно уж просют!.. Идите, ради бога! не теряйте время…
– А, черт! — выругался Василий Петрович. — Пойти, что ли? — спросил он, не оборачиваясь к Хлебопчуку. Но Сава или не слышал его [вопроса], или, быть может, опечалился, что Василий Петрович и спрашивает, и как бы не спрашивает его; только не отозвался ни звуком на этот вопрос, чем еще сильнее обозлил Марова. [«Вишь, ехидна!» — обругал друга в душе окончательно расстроившийся] Не получив ответа, Василий Петрович [к великому удовольствию посланца]* быстро шагнул на ступеньку.
____________________
* Вместо этих слов было вписано, а затем зачеркнуто: окончательно расстроившись.
– Много там их? — спрашивал он по дороге к вагону-ресторану[, из широких окон которого лились далеко на землю потоки ослепительного электричества].
– Да все, что ни на есть!.. Весь поезд, без малого… Опричь генералов и прочих офицеров, дам с этой с баронессой, иностранные господа… [Они, пущай, сами по себе, стороной, хоша в разговор вступают. Ну, потом, сибирячки, золотопромышленники… Миллионеры…] Да всякого народу там довольно! — закончил кондуктор [к вящему беспокойству Василья Петровича, очень смущавшегося предстоящим ему разговором с пассажирами «высокого давления»].
Роскошный вагон-ресторан был [ему] хорошо знаком Марову, так как приходилось ездить с экспрессом десятки раз; но знаком лишь по внешности, бывать же внутри [всех этих шикарных вагонов] надобности до сих пор не представлялось. Василий Петрович остановился на минуту в раздумье у двери, которую поспешил распахнуть перед ним забежавший кондуктор, — не вернуться ли уж?.. Но устыдился малодушия и вступил в проход [мимо кондуктора, с высоко поднятой головой].
Он был положительно ослеплен, очутившись после ночной темноты среди моря света, среди богатства [гобеленовых стен, яркого золота люстр и кэнкетов], среди эбворожительпой смеси запахов вина, тонких яств и духов; он замер на месте, почти в самом проходе, около посудного шкапа из черного дерева… Но всего более смутило его именно то, чего он и боялся всего более: блестящая высокомерная толпа, обилие дам. Тут было несметное, как показалось ему, число высокопоставленных особ, военных и партикулярных, людей молодых и старых, с одинаково презрительными манерами, лиц красивых и дурных[, с одинаково надменными минами]; дамы, молодые и старые, но все в [роскошных] дорогих платьях, все в изысканных прическах, [расположились букетом, от которого, по-видимому, и исходил тонкий аромат, а вокруг этого букета возвышались стоя величественные, гордые господа], офицеры [в эполетах,] в аксельбантах, в белоснежных кителях [из замши], а меж них и штатские, не менее [их гордые.] важные. И все это блестящее общество беспощадно [пронзало взглядами] смотрело на прокопченную фигуру машиниста, казавшуюся пятном грязи на [лилейно-]белом фоне. Можно было подумать, что эти господа и дамы[, цвет высшего общества] собрались здесь, чтобы засудить невзрачного машиниста, что они уже заранее подписали ему приговор и теперь казнят уже его убийственными взглядами. Даже лакеи [в тонких суконных] во фраках и белых галстуках, просунувшиеся в дверь напротив Марова, смотрели на него, как судебные приставы, пытливо и неодобрительно… Выражение его лица, [постать] манеры, костюм не могли и вызвать чьего-либо одобрения: крепко стиснутые от нервного волнения челюсти и прищуренные глаза придали его худощавому лицу вызывающий вид; грязные руки он глубоко спрятал от глаз публики в карманы, зажавши под мышку засаленный картуз с гербом дороги; рабочий же его пиджак из дешевой коломенки, с оттянутыми карманами, где чаще покоился гаечный ключ, чем носовой платок, — этот пропитанный салом и копотью пиджак мог внушить только отвращение…
[Но дамы, перекидывавшиеся вполголоса небрежными замечаниями, старались придать своим улыбкам и взглядам на это живое пятно грязи благоволение, снисходительность, теплоту… Прекрасные создания, предназначенные самой природой на дело кроткого милосердия, смягчили бы, конечно, суровость приговора своих непрекрасных половин, если бы в глазах преступника этому не мешали их переглядывания, их насмешливый полушепот на каком-то картавом и гнусавом языке, казавшемся Марову скорее мерзким, чем музыкальным.] Он горел, обливаясь холодным потом, и злился на свое неумение прилично держаться, [с достойным самообладанием] прямо смотреть в глаза этим людям — «ведь, пойми, все таким же людям, как и ты сам!» — стыдил он себя… Горшей пытки он не переносил еще никогда в жизни!
[Когда все эти «лица», изрешетив взглядами свою жертву, вполне насладились казнью — она длилась не более двух минут, но показалась Марову бесконечностью, уже второй за сегодняшний день, — тогда их глаза, утратив убийственность, обратились к тонкой, хотя и величественной и изящной, хотя и пожилой даме, сидевшей посредине букета, и эта дама произнесла царственно-слабым голосом, несколько в нос:]
– Вы, машинист… только что… спасли ребенка… — проговорила одна из дам.
[И остановила свою милостивую речь, изумленно расширив глаза на машиниста, резко двинувшегося вперед.] Василий Петрович имел [прекрасное] намерение [поправить редакцию этого манифеста, в котором шла речь о нем, а не о Саве,] внести поправку, сказать, что ребенка спас не он, а его помощник Сава, но не успел: [едва он заикнулся на первом звуке,] тотчас же произошло общее движение, послышалось внушительное тсс!.. и чей-то высокочиновный бас с хрипотцой еще более внушительно крякнул; Маров так и остался с раскрытым ртом и вытянутой шеей… [А величественная дама, выждав паузу с опущенными глазами, произнесла уже менее милостивым и более утомленным голосом:]
– Такой поступок […а…а…] достоин поощрения, — произнесла дама. — И мы, собравшиеся […а…а…] здесь, нашли нужным вознаградить вас, машинист…
[Одобрительный, но и почтительно сдержанный ропот на мгновение прервал этот манифест; бас снова крякнул, на этот раз восторженно, а ослепительно яркие пятна платьев, кителей, эполет зашевелились оживленно, но и скромно. Когда это минутное движение улеглось, дама закончила манифест уже усталым, едва слышным голосом:]
– Тут…а-а… небольшая сумма…
Она осторожно коснулась тонким мизинчиком кучки золота, лежавшей на столике, близ ее локтя[, произнеся с гримаской:].
– Каких-нибудь триста рублей… Возьмите себе, любезный, вы […а-а…] заслужили эту безделицу…
И вдруг все разом лишили Марова своего [упорного] внимания! Дамы защебетали о чем-то [веселом], склонив друг к другу головки, мужчины взяли друг друга под локоть, чтобы обменяться вполголоса интересным сообщением… Все, точно по уговору, отвели глаза, чтобы дать возможность этому чумичке сгрести со стола в грязную ладонь кучку золота… Маров выронил фуражку, желая поднять руки к ушам, которых коснулось раскаленное железо… Краска залила ему лицо, и тотчас же он побледнел. Но это [тупоумно-неделикатное] выражение милости, оскорбительность которого он не сознал, а почувствовал, вернуло ему способность владеть собой, хотя его била лихорадка [от злобы]. Он поднял фуражку и сказал громким, слегка дрожащим голосом.
– Н-нет… [Б-]благодарю вас, господа!
Произошло новое движение голов [и эполет — снова назад, к Марову. Пронзительные], взгляды приковались снова к нему, но уже с испугом, почти с ужасом. Хриповатый бас издал кряканье продолжительное и грозное, а обладатель этого баса, толстый седоватый офицер [вскинул плечи с толстыми эполетами и] сказал Жарову.
– Э… послушай… Ты что же это? Возьми, братец, если дают!
– Не хочу! — крикнул Маров, гневно глядя в самые глаза офицеру.
[Движение, происшедшее вслед за этим дерзким криком машиниста, напоминало катастрофу:] Задвигались стулья под гул голосов, выражавших ужас [на иностранном диалекте], смешались в группы белые кители [с расшитыми мундирами с яркими цветами распавшегося букета]; со звоном упал серебряный поднос от