он просит себе медаль на том основании, что это он, понимаешь, а не ты спас малютку…
– Слов нет, это пущай правда, — чистосердечно подтвердил Маров.
– Ага! Тогда о чем же и хлопотать… Пусть себе достает и носит свою медальку, — сказал Шмулевич, смеясь одними глазами и сохраняя серьезную мину первосвященника-советодателя.
– Ни за что! — воскликнул Василий Петрович. — Как? После всех подлосте[в]й, которые допущены[е] им [су]против меня?! Он ценить не умел, как к нему относится человек!.. Напакостил, ушел от меня, марает в глазах начальства меня! Таких подобных низких обманщиков в тюрьму, а не медали им за их за коварство!.. Нет, уж ты обмозгуй, Исак Маркыч, как бы так изложить, чтобы ни мне, ни ему ничего не вышло!
– Гм?.. Ну, хорошо, давай обмозгуем. Надо оформить так, как будто он и спасал, и не спасал малютку, понимаешь?.. Гм!.. Ну, хорошо. Он, говоришь ты, твердил: «Гусь, гусь».
– Да как же! Гусь, говорил, и — кончено дело!.. И как он это сказал, мне в ту пору и самому казаться начало — гусь!.. Вижу, — крыльями машет, бежит вперевалку, ни дать ни взять по-гусиному!.. Ведь вот ты история-то, братец ты мой!.. Точно он глаза отвел мне, околдовал меня!.. Как сказал, так и я сам начал понимать! гусь — и больше ничего…
– Ну, хорошо… Будем идти дальше. Дальше ты увидел бабу и сейчас же сообразил, что баба тут не сдуру, что у ней должно быть какого-нибудь важного дела с поездом, если она припала на землю и руками на поезд машет?..
– Как же не сообразитъ-то?.. Вижу — рухнула, ползет, крутится… «Господи! Милостивый!.. Мать ведь это, не иначе как!..»
– Ш-ш!.. Постой!.. Ну, хорошо. Теперь, понимаешь, будем идти еще маленечко дальше. Вот ты уже хорошо знаешь, что у тебя на дороге гуляет себе гусь, — и едешь спокойно; потом ты соображаешь кое-что и уже не едешь спокойно, а скорее, скорее тормозишь, и поезд — стоп!.. Ни с места! Так я говорю? Так! Ну, хорошо. Теперь еще немножко размышления, и мы у станции. Если бы ты не сообразил кое-что и не остановил поезд, была бы спасена малютка? Ну?..
Шмулевич плотно зажмурил левый глаз, а правый у него плутовски засмеялся; засмеялся и сам он, засмеялась и борода, и все его упитанное, но плотное тело. Василий Петрович быстро поднялся со стула, широко раскрывши на Шмулевича глаза, засиявшие удовольствием.
– Теперь, скажи пожалуйста, кто спасал малютку, хе-хе-хе? — залился жирным смехом старый хитрец.
– Верно!.. То есть вот как верно! — согласился Маров, шагая в радостном волнении гигантскими шагами. — Так и написать!.. Пойду так и напишу!
– Поди так и напиши, — смеялся Шмулевич. — А когда откажут вам обоим в награде, ты должен будешь купить старому жиду Исаку бутылку старого ямайского, с негритяночкой. Правда?
– Идет!.. Ну, спасибо, Исак Маркыч!.. Побегу скорее, пока голова работает!
[Прибежал домой, засел] Он долго ходил из угла в угол и думал, потом сел за свое донесение и к рассвету дополнил его таким образом:
[«Только ежели Хлебопчук настолько дерзок, позволяя себе неуместные выражения доносить он стоит медали как спасший малютку, то неизвестно. Но это еще вопрос.] «Вследствие того как увидя промежду рельсов белый предмет, бывший помощник Хлебопчук уверил меня что это гусь и продолжал у котла не обращая больше внимания на предмет. Только ежели бы я поверил ложному и ошибочному его уверению, что гусь произошла бы жертва несчастного случая с малюткой [угодившей под поезд]. Между тем как я приняв меры к быстрой остановке поезда и послав помощника вниз потому как показалась издали женщина, упала и крутилась на косогоре с маханием руками вследствие которых я испугался не человек ли попал но не гусь, как уверял Хлебопчук. Вследствие чего имею честь просить ходатайства перед высшим начальством не давать медали и никакого вознаграждения Хлебопчуку, который желая нанести оскорбление позволяя непристойные выражения оказался совсем не таким как я о нем понимал [и меня не только оскорбил даже глубоко огорчил и в жизни расстроил. Считал его достойным человеком между тем как он позволил обмануть мое доверие и написал разные неуместные выражения низкого свойства. Ежели бы он спас тогда не было бы разговору. Спасти легко было когда я остановил поезд и послал его имея обязанности на паровозе, а он ничего не знал и уверял что гусь. Ну а ежели бы я поверил окончательно что гусь и не остановил не смотря на женщину которая махая руками]. Вследствие чего имею честь просить разобрать по справедливости и выяснить правду, которую Хлебопчук изменил и меня обидел. Мне же не надо никакой награды, хо[ша]тя бы медали о чем и имею честь донести машинист Маров».
– Сам черт их не разберет, чего им надо! — ругался бедный Николай Эрастыч, представляя на благоусмотрение и этот рапорт.
Начальник тяги, потратив немало времени на чтение всей этой переписки, махнул рукой на свое ходатайство о награде [за спасение ребенка], от которой упорно отказывались оба спасителя, и все последующие донесения их помечал не читая: «К делу».
«Дело о наезде на человека на 706 версте» располнело на зависть другим своим соседям в синих папках; но полнота его была водяночная и кроме кончины ничего не обещала.
Последним вздохом безнадежно больного дела была последняя бумага, вшитая в папку журналистом и содержавшая прошение Хлебопчука об увольнении от службы. Изложив обычную формулу прошения об увольнении «по семейным обстоятельствам», Хлебопчук не преминул присовокупить в конце прошения [страстную мольбу и угрозу:] следующее:
«Убедительнейше прошу высшее начальство не давать медали и никакой награды машинисту первого класса депо Криворотово Василью Марову [покорнейше прошу]. Не стоит такой человек никакого поощрения будучи лживым обманщиком. Причем осмеливаюсь предупредить что в случае если награда Марову будет выда[де]на, я поведу дело судом и ничего не пожалею, хотя мне никакой награды за божье дело не надо в чем и удостоверяю покорнейший проситель Хлебопчук».
А. С. ПИСАРЕВА
Посвящается дорогой А. К. Острогорской
– К Тимофеевой пришли. Кто Тимофеева? — спросила, входя в платную палату № 17, дежурная акушерка*.
____________________
* Изменено: спросила дежурная акушерка, входя в платную палату № 17.
– Сюд[ы]а, сюд[ы]а! Мы — Тимофеевы, к нам! — ответила, приподнимая голову с подушки, крупная рыжая женщина[, широкоплечая, с большим поднимавшим одеяло животом, точно она не родила вчера, а только должна была родить двойню]. *Лежавшая ближе к дверям молоденькая больная [курсистка-бестужевка], казавшаяся совсем девочкой рядом со своей соседкой, с любопытством посмотрела на дверь. Вошла старая женщина в большом платке и темном подтыканном платье; [за]а с ней [шла, отставая и оглядываясь на первую кровать и на акушерку,] маленькая закутанная девочка. Женщина остановилась в нескольких шагах от кровати; [и] глядя на больную с тем выражением, с каким смотрят на мертвого, [молча] она сморщила лицо и всхлипнула.
____________________
* Абзац помечен Чеховым.
– Ну, здравствуй! Чего плачешь-то? Да поди поближе!
– Вот тебе булочек… — почти шепотом, сквозь слезы сказала посетительница.
[- Да куды их? Думаешь, здеся нету? «Полосатка»] Феня в розовом платье и с красным бантиком на шее, с [преобладающим у нее] выражением глупой радости на лице, принесла ширмы и закрыла от молоденькой больной соседей, а с ними и светлое окно, с видневшимся в него голубым осенним небом*.
____________________
* Изменено: в которое видно было голубое осеннее небо
Елена Ивановна (в отделении [как-то] не знали ее фамилии, ребенок был незаконнорожденный [и отца его записали в билете для посетителей первой попавшейся фамилией Петров или Иванов]) была одна из самых симпатичных [всем] больных, что редко бывает между платными. Она вела себя «первой ученицей», как выразился о ней молодой доктор-немец, приходивший в палату каждое утро. Это название так и осталось за ней.
Два дня тому назад без криков, почти молча она родила крошечную живую девочку. Было что-то торжественно-радостное, хорошее и достойное уважения в этих молчаливых родах; и это сознавала и акушерка, добродушная маленькая некрасивая женщина, и стоявшие полукругом молоденькие ученицы, и молодой доктор, державший больную за руку и глядевший на нее с какой-то грустной нежностью. Когда же [это молчаливое страданье окончилось] роды окончились, и раздалось сначала точно кряхтенье, а потом тоненький, но живой крик: «Ла-а! Ла-а!», и акушерка виноватым голосом сказала: «Девочка!» (она знала, что Елене Ивановне хотелось мальчика[, и было как-то совестно за эти терпеливые роды не наградить ее так, как ей хотелось]), — все придвинулись к кровати, и у всех было одно желание — сказать больной что-нибудь хорошее [и], ласковое.
– Да неужели конец? — спросила Елена Ивановна слабым радостным голосом; и выражение ее коричневых сиявших радостью глаз и всего лица с нежно разгоревшимися щеками было такое, [точно] как будто она не страдала, а пережила что-то хорошее, к чему хотела бы вернуться. — Мне было совсем не трудно!
Одна из учениц, толстенькая розовая девушка [купеческого типа] со множеством браслеток и с нарядными золотыми часиками поверх халата, не выдержала и расплакалась.
– Милая, милая вы моя, — сказала она, лаская тонкую руку Елены Ивановны.
И после родов больная слушалась доктора, не просила лечь на бок, не беспокоила дежурных звонками, на все вопросы отвечала, что ей хорошо и ничего не нужно. И то, что ей было хорошо, и она действительно не нуждалась не только в лекарствах, но вообще ни в чем [внешнем], чувствовалось без слов при одном взгляде на нее, спокойно лежавшую на спине под белым одеялом, в белой казенной слишком широкой [ей] кофточке, с вытянутыми поверх одеяла тонкими руками без колец и глубокоспокойным, задумчивым и нежным лицом.
Назавтра после родов Елены Ивановны, рано утром, когда «полосатки» еще мыли полы и в коридорах, борясь с дневным полусветом, желтовато-красными пятнами горели лампы, — по лестнице и в коридоре раздалось тяжелое топанье и затем двое огромных мужиков внесли на носилках новую больную; [за ними] потом ученица внесла ребенка. Платных рожениц не кладут по двое, и акушерка долго объясняла Елене Ивановне, что это отступление от правил были вынуждены сделать, так как мест мало, извинялась, убеждала, что лежать вдвоем еще лучше, веселее, а Елена Ивановна терпеливо слушала ее и [после каждого нового убедительного периода] повторяла, что она очень рада и что ей никто не помешает.
Новая больная, Тимофеева, была жена портного[; у нее были вторичные очень трудные роды, и она]. Целый день до прихода мужа она рассказывала Елене Ивановне, как ей дома в с т у п и л о, [«в