Сайт продается, подробности: whatsapp telegram
Скачать:PDFTXT
Из Сибири. Остров Сахалин. 1889-1894

с официальной или общепринятой точкой зрения. Многие страницы такого рода (в главах VII, XIV, XVIII) пестрят поправками, уточнениями.

В художественных зарисовках (сцены венчания, похорон, телесного наказания, изображение ссыльнокаторжных: Егора, Красивого, Соньки-Золотой Ручки, диалоги с детьми и др.) заметна бо́льшая свобода автора; в рукописи в этих местах число поправок незначительно. Однако границы научно-публицистической и художественной «сфер» не столь уже определенны и четки. Чехов выступает в «Острове Сахалине» как художник и ученый одновременно.

Во время путешествия и в процессе работы над книгой определились и уточнились ее задачи, которые автор не скрывал, хоти и не афишировал: противопоставить официальному освещению сахалинской действительности всестороннее, объективное ее исследование; воссоздать правдивую, основанную на проверенных, точных фактах, картину русской каторги; показать обреченность человека, оторванного от родины, на физическую и нравственную гибель в условиях сурового климата, произвола и деспотизма властей, подневольного труда; пробудить в обществе внимание к «месту невыносимых страданий». Постепенно определялись и некоторые частные задачи: воевать против пожизненности и неравномерности наказаний, устаревших и противоречивых законов о ссыльных, против насильственной земледельческой колонизации острова (якобы не только с целью карательной, но исправительной).

Чехов передавал читателю то впечатление, которое он вынес сам с Сахалина – «целый ад». Этот образ поддерживается в ходе книги частными замечаниями: «всё в дыму, как в аду», «какой ад бывает здесь зимою» (стр. 54, 131). В черновой рукописи число подобных замечаний было еще больше (см. варианты к стр. 180, 247).

Другой обобщающий образ, также постоянно возникающий в книге: «Сахалин – рабовладельческая колония». Сняв в процессе работы слова: «рабовладельческая эпоха», «возводились <…> колизеи» (варианты к стр. 260), Чехов нейтрализовал возможность сравнения Сахалина с римским рабовладельческим обществом и, напротив, усилил ассоциации с русским крепостничеством. Он внес при подготовке текста к печати открытую параллель: чиновник свел каторгу «самым пошлым образом <…> к крепостному праву» (варианты к стр. 209). Особенно отчетливо выступило это уподобление («не каторга, а крепостничество») в описании положения каторжной прислуги и «господской экономии» смотрителя Дербинской тюрьмы – «помещика доброго старого времени» В. В. Овчинникова (варианты к стр. 98–99).

Многократны в книге обращения к современной России, обусловленные обличительной тенденцией (показать связь современной и крепостнической эпохи, сахалинской и общерусской жизни с их произволом и бесправием). В то же время эти ассоциации с Россией вызваны тоской по родине сахалинцев и самого автора, потому нередко они имеют лирический оттенок. В ходе работы, впрочем, Чехов снял некоторые из этих параллелей или подчеркнул не только сходство, но и различие Сахалина с русской природой, русской деревней, русским бытом (см. варианты к стр. 73, 108–109, 150–151, 163, 164, 208).

Сам объект научного и художественного исследования, очерковый жанр произведения, общие и частные задачи книги обусловили, в свою очередь, отбор, меру и формы использования материала, добытого автором или другими лицами, его предшественниками, определили позицию повествователя и тон повествования.

На первых этапах работы Чехова не удовлетворяла форма повествования: «Я долго писал и долго чувствовал, что иду не по той дороге, пока, наконец, не уловил фальши…» (Суворину, 28 июля 1893 г.). Он искал такой формы изложения, которая дала бы возможность не только с максимальной полнотой и точностью воспроизвести сахалинскую жизнь, но и выразить, без «учительских» назиданий и предсказаний, отношение к ней автора, сохранив при этом «чувство первого впечатления». «Фальшь была именно в том, что я как будто кого-то хочу своим „Сахалином“ научить и, вместе с тем, что-то скрываю и сдерживаю себя. Но как только я стал изображать, каким чудаком я чувствовал себя на Сахалине и какие там свиньи, то мне стало легко, и работа моя закипела» (там же). Уже в черновой рукописи заметно это стремление Чехова избежать поучающих и «пророческих» слов и интонаций (см. варианты к стр. 48, 153–154), а также открыто эмоционального авторского отношения – такого рода фразы («… им можно позавидовать!») он сокращал при подготовке текста к печати (см. варианты к стр. 44, 47, 320). Снимал он также (возможно, отчасти и по цензурным соображениям) категорически высказанные резкие суждения: «дело вопиющее», «сплошной срам» и др. (см. варианты к стр. 119, 139, 231, 248).

Повествователь «Острова Сахалина» не пророк, не оратор, не открытый обличитель, но и не любопытствующий турист, а человек, честно, без предвзятого мнения исследующий Сахалин. Поэтому все чаще появляются в печатных текстах оттенки сомнения в непогрешимости частных наблюдений; вместо: «Нельзя сказать ничего хорошего» – «едва ли можно сказать что-нибудь хорошее». Чаще вводятся слова: по-видимому, вероятно.

Чехов не скрывал от читателя, что ему самому еще кое-что неясно, в чем-то он недостаточно осведомлен, каких-то данных у него не хватает, что он не претендует на полноту, а в некоторых случаях и на обобщение или решение вопроса: «Тут много неясного», «Судить не берусь», «Обобщать их не стану». В процессе работы он снимал неточности, исправлял допущенную порою ошибку (см. варианты к стр. 111, 276).

От первого до последнего этапа работы Чехов настойчиво устранял всякого рода биографические черточки, конкретные детали, в которых узнавался бы именно он, Чехов, врач, литератор, человек с характерными для него писательскими ассоциациями или позицией медика. Так, снято: «Доктор знает, что я врач, но ему нисколько не стыдно решать…»; «Медицинской помощи мы ему не подали. Я успел только расстегнуть ему ворот» (варианты к стр. 142, 335); «Если мне придется когда-нибудь изображать в повести или рассказе…»; любовная история Вукола Попова «могла бы послужить сюжетом для большой и нескучной повести» (варианты к стр. 186–187, 205).

Дважды Чехов устранил свою фамилию и такую деталь: «хожу по берегу [с палочкой]». Снял он также те места, где душевное состояние вызвано одними личными мотивами (см. варианты к стр. 42, 43, 56, 60, 63, 65, 75, 179).

Зримое присутствие я, вмешательство его в те или иные отношения, сцены, ситуации, как и прямое выражение своих чувств, Чехов далеко не всегда, по-видимому, считал уместным или художественно оправданным. Он зачеркнул, например, в ЧА слова: «Когда я полюбопытствовал, очень ли это больно…»; «Я не желаю читателю видеть <Дуэ> даже во сне»; «Я обязан ему многими впечатлениями»; «Дуйские казармы для семейных я не забуду никогда» (варианты к стр. 132, 369, 127, 259).

В некоторых случаях он ищет замены я другим лицом, например при передаче впечатления о мрачном сахалинском море – кошмаре (см. варианты к стр. 146).

Той же цели – некоторого оттеснения я во имя большей объективности повествования – служит и замена личной конструкции предложения безличной: «Я считаю» – «Можно считать». Личная конструкция нередко заменяется обобщенно-личной формой, передающей многократность наблюдений или слитность впечатлений я и сахалинских ссыльных: «Входишь в избу», «Взглянешь кругом» и т. п.

Повествователь оттеснялся, но отнюдь не устранялся; его присутствие заметно не только в отборе и компоновке материала, но и в оценке изображаемого; однако оценка эта, выражение авторского сочувствия сахалинцам, к окончательному тексту становятся всё более скрытыми.

В подтверждение своих наблюдений и выводов Чехов ссылался на рассказы сахалинцев, исследователей: «по описаниям ученых и путешественников», «по рассказам старожилов», «по рассказам арестантов», «по словам врача». В черновой рукописи подобных отсылок было значительно больше. При сокращении текста Чехов исключал порою не только такие слова, как: «мне рассказывали», «удостоверяют сведущие люди» (варианты к стр. 120, 128), но и случаи, записанные с чужих слов. Незыблемой, однако, оставалась сама направленность: рисовать объективную картину сахалинской жизни, воспринятую свежим человеком, и опираться не только на его собственные наблюдения, но и на свидетельства других очевидцев, на выводы авторов специальных работ, критически оцененные.

Так, утверждению известных Чехову криминалистов, тюрьмоведов: «телесные наказания почти совершенно отошли уже в область прошлого» (И. Я. Фойницкий. Ученые о наказании в связи с тюрьмоведением. СПб., 1889, стр. 159), «ныне потеряли значение» (Н. С. Таганцев. Лекции по русскому уголовному праву. Вып. IV, стр. 1421) противостоит в книге Чехова сцена телесного наказания. Свидетель наказания, он скрыл свою взволнованность, свое негодование и сочувствие за подробной «регистрацией» внешних фактов и черт поведения исполнителей экзекуции: смотритель «равнодушно посматривает в окно», палач методично подготавливается и т. д. Точно так же, «через внешнее», изображается и психология наказываемого; в печатных текстах «внешнее» усиливается.

В процессе работы над текстом Чехов последовательно освобождал книгу от детективной занимательности. До нескольких строк сжаты такие биографии сахалинцев, как, например, известной авантюристки Соньки-Золотой Ручки. Особенно очевидным становится этот принцип Чехова при сравнении его объективного, лишенного сенсационности рассказа о Соньке с описаниями этой сахалинской знаменитости другими авторами, представлявшими ее как «сирену», почти европейскую знаменитость (ср. Veritas. Два дня среди каторжных. – «Гражданин», 1891, № 83, 24 марта; В. Дорошевич. Сахалин, т. II, СПб., 1903, стр. 3–11).

Чехов даже не назвал в книге фамилии «каторжной модистки» О. В. Геймбрук, попавшей на каторгу за поджог. В черновой рукописи он зачеркнул слова: «бывшей баронессы» и не рассказал ни о своем знакомстве с нею на Сахалине (что известно из его письма), ни о сенсационном ее преступлении, ни о громком процессе и откликах в печати, возмутивших его, ни о письме матери – О. А. Геймбрук, в котором она рассказывала о своих страданиях и благодарила его за помощь, оказанную дочери на Сахалине (эту последнюю часть письма Чехов не оставил даже в рукописи, где письмо было переписано – см. варианты к стр. 150, 243; примечания к стр. 150). По-видимому, то же нежелание занимать читателя «увлекательными» историями и личностями заставило Чехова исключить законченный (в ЧА) портрет Ф. Колосовского (Подгорецкого), в судьбе которого было немало таинственного (см. варианты и примечания к стр. 328), а также обозначить лишь одной первой буквой фамилию «светского убийцы» – офицера К. Х. Ландсберга и не коснуться нашумевшего в свое время его процесса (см. примечания к стр. 58). Не включил Чехов в тексты изданий 1895 и 1902 годов сведений и о некоторых других шумных уголовных делах, о которых он узнал на Сахалине (см. примечания к стр. 328, 331, 348, 352).

Внимание Чехова было направлено не на исключительное, а на обычное, характерное. Рядовому сахалинцу посвятил он целую главу – шестую, назвав ее «Рассказ Егора». В этом рассказе, по словам Чехова, он «слил сотни рассказов», услышанных от сахалинских ссыльнокаторжных. Черновая рукопись и печатные тексты, письма Булгаревича к Чехову дают возможность восстановить процесс создания шестой главы, которой автор придавал большое значение. Чехов был не только знаком на Сахалине с Егором, добровольно прислуживавшим ему и Булгаревичу, но оказывал материальную помощь Егору. Он слышал рассказ от самого Егора и попросил Булгаревича записать его. Из писем Булгаревича от 22 октября 1890 г.,

Скачать:PDFTXT

с официальной или общепринятой точкой зрения. Многие страницы такого рода (в главах VII, XIV, XVIII) пестрят поправками, уточнениями. В художественных зарисовках (сцены венчания, похорон, телесного наказания, изображение ссыльнокаторжных: Егора, Красивого,