сне громадные склизкие камни, холодную осеннюю воду, голые берега — все это неясно, в тумане, без клочка голубого неба; в унынии и в тоске, точно заблудившийся или покинутый, я гляжу на камни и чувствую почему-то неизбежность перехода через глубокую реку; вижу я в это время маленькие буксирные пароходики, которые тащат громадные барки, плавающие бревна, плоты и проч. Все до бесконечности сурово, уныло и сыро. Когда же я бегу от реки, то встречаю на пути обвалившиеся ворота кладбища, похороны, своих гимназических учителей… И в это время весь я проникнут тем своеобразным кошмарным холодом, какой немыслим наяву и ощущается только спящими. Он очень рельефно припоминается, когда читаешь первые страницы Карелина, а в особенности верхнюю половину 5-й страницы, где говорится о холоде и одиночестве могилы…
Мне кажется, что, родись и живи я постоянно в Петербурге, мне снились бы непременно берега Невы, Сенатская площадь, массивные фундаменты…
Ощущая во сне холод, я всякий раз вижу людей. Случайно я читал критика «Петерб«ургских» ведомостей», который сетует на Вас за то, что Вы вывели «почти-министра» и тем нарушили общий величавый тон рассказа. Я с ним не согласен. Нарушают тон не лица, а их характеристики, прерывающие в нескольких местах картину сна. Лица снятся, и обязательно несимпатичные. Мне, например, всегда при ощущении холода снится один благообразный и ученый протоиерей, оскорбивший мою мать, когда я был мальчиком; снятся злые, неумолимые, интригующие, злорадно улыбающиеся, пошлые, каких наяву я почти никогда не вижу. Смех в окнах вагона — характерный симптом карелинского кошмара. Когда во сне ощущаешь давление злой воли, неминуемую погибель от этой воли, то всегда приходится видеть что-нибудь вроде подобного смеха. Снятся и любимые люди, но они обыкновенно являются страдающими заодно со мною.
Когда же мое тело привыкает к холоду или кто-нибудь из домашних укрывает меня, ощущение холода, одиночества и давящей злой воли постепенно исчезает. Вместе с теплом я начинаю уже чувствовать, что как будто хожу по мягким коврам или по зелени, вижу солнце, женщин, детей…
Картины меняются постепенно, но резче, чем наяву, так что, проснувшись, трудно припомнить переходы от одной картины к другой. Эта резкость у Вас хорошо чувствуется и усиливает впечатление сна.
Сильно бросается в глаза также и одна подмеченная Вами естественность: видящие сон выражают свои душевные движения именно порывами, в резкой форме, по-детски… Это так верно! Сонные плачут и вскрикивают гораздо чаще, чем бодрствующие.
Простите, Дмитрий Васильевич, мне так понравился Ваш рассказ, что я готов исписать дюжину листов, хотя отлично знаю, что не могу сказать Вам ничего нового, хорошего и дельного. Боясь надоесть и сказать несообразность, я обуздываю себя и умолкаю. Скажу только, что Ваш рассказ кажется мне великолепным. Публика находит его «туманным», но для пишущего, смакующего каждую строку, подобные туманы прозрачнее крещенской воды. При всем моем старании в рассказе я мог уловить только два неважных пятнышка, да и то с натяжкой: 1) характеристики лиц прерывают картину сна и дают впечатление объяснительных надписей, которые в садах прибиваются к деревьям учеными садовниками и портят пейзаж; 2) в начале рассказа чувство холода несколько притупляется в читателе и входит в привычку от частого повторения слова «холод».
Больше я ничего не мог найти и сознаю, что в моем литераторском существовании, когда чувствуется постоянная потребность в освежающих образчиках, «Сон Карелина» составляет явление блестящее. Потому-то вот я не воздержался и дерзнул передать Вам частицу моих впечатлений и мыслей.
Простите за длинноту письма и примите искренние пожелания всего хорошего от преданного
А. Чехова.
232. Ал. П. ЧЕХОВУ 19 или 20 февраля 1887 г. Москва.
Голова садовая!
«Будильник» отвечал тебе в почтовом ящике, а мне сказал, что петерб«ургский» фельетон желателен, но в более бойкой и живой форме. Так как у тебя таланта нет, то едва ли ты удовлетворишь вкусам такого литературного человека, как Левинский.
Насчет Пушкина я написал самому Суворину. Я, Саша, генералов не боюсь. Для тебя Суворин — Иван Егорч, а для меня, для знаменитого писателя и сотрудника, он — эксплуататор, или, выражаясь языком гавриловского Александра Николаича, плантатор! Едва ли Суворин найдет удобным отказать мне хотя бы даже из принципа, что протекция — зло. Я послал ему подписной лист из клиник, от ординаторов, к«ото»рым решительно некогда ждать и толкаться в магазине.
A propos: студенчество и публика страшно возмущены и негодуют. Общественное мнение оскорблено и убийством Надсона, и кражей из издания Литературного фонда и другими злодеяниями Суворина. Галдят всюду и возводят на Суворина небылицы. Говорят, например, что он сделал донос на одного издателя, к«ото»рый якобы выпустил Пушкина за 2 дня до срока. Меня чуть ли не обливают презрением за сотрудничество в «Новом времени». Но никто так не шипит, как фармачевты, цестные еврейчики и прочая шволочь.
С другой же стороны, я слышал, что многие из интеллигентов собираются послать Суворину благодарственный адрес за его издательскую деятельность…
Отчего ты не опишешь своей работы? Чем ты занимаешься вечерами в редакции?
Билибин начинает исписываться. Его скучно читать, особливо в «Пет«ербургской» газ«ете»». Не хочет понять человек, что игриво и легко можно писать не только о барышнях, блинах и фортепьянах, но даже о слезах и нуждах… Не понимает, что оригинальность автора сидит не только в стиле, но и в способе мышления, в убеждениях и проч., во всем том именно, в чем он шаблонен, как баба.
Не будь штанами и кланяйся всем своим.
Мною послан рассказ в «Н«овое» вр«емя»».
Прощай. Сегодня я болен.
Твой А. Чехов.
233. Ал. П. ЧЕХОВУ 22 или 23 февраля 1887 г. Москва.
Недоуменный ум!
Сейчас я имел неосторожность прочитать два твоих открытых письма. Своею безграмотностью, бессодержательностью и отвратительным слогом они испортили мне то светлое настроение, какое я испытывал сегодня, прочитав свой рассказ «Верочка».
60+60 р. — жалованье маленькое. Скажи Суворину, чтобы он прибавил. Если не прибавить, то поклонись ему в ноги и скажи, что у тебя незаконные дети.
Ты планируешь хронику, сортируешь и чистишь номер… Пусть так, но не касайся своими грязными пальцами моих произведений. Помни свое ничтожество и не забывай, что ты отставная таможня. Твое дело брать взятки, а не соваться в храм славы. Впрочем, я тебя прощаю.
Сообщи: на какой адрес удобнее писать? В Кавалергардскую или в редакцию?
Николай уже три дня живет у меня. Уверяет, что разошелся со своим бергамотом, и корчит из себя влюбленного в Наденьку. Ежеминутно толкует о женитьбе и собирается к Малышеву. Как это ни пусто, но перемена в нем заметна громадная. Рисует он превосходно, пьет сравнительно немного и о Шостаковском не говорит.
В «Будильнике» буду завтра.
Отчего в субботу не было курепинского фельетона? Что сей сон значить?
Хоть ты и говоришь, что я исписался, но я все-таки завтра посылаю субботник. Субботник очень «вумный»! В нем много не ума, а «вума». Я писал Суворину насчет Пушкина. Послал ему письмо ко мне клинических врачей. Ответа до сих пор не получил. Подозреваю твои интриги.
Мишка открыл в себе еще один талант: превосходно рисует на фарфоре. Я покупаю тарелки и краски, он рисует, Бодри выжигает. Получается очень красивая посудная мебель.
Сашичка, иде ты бул?
Отчего ты не работаешь в «Осколках»? Неужели ты уже так зазнался и возмечтал о себе, что даже и деньги тебе не нужны? Гандон ты этакий!
Липскеров присужден к 6-тимесячному аресту. К кому теперь Мишка будет ходить за долгом? Сидит ли Федоров? Пиши и пиши…
«Военные на войне» Маслова — очень недурная вещь. Видал ли хоть раз Незлобина-Жителя? Видаешь ли Атаву? Пиши мне обо всем, потому что мне нужно знать все. Слушайся Лейкина.
С почтением за Гуго-Ворлих
Иоганн Гофф.
234. Н. А. ЛЕЙКИНУ
25 февраля 1887 г. Москва.
25-го февр.
Уважаемый
Николай Александрович!
Вчера послал Вам рассказ, а сегодня строчу письмо, хотя и чувствую, что ничего полезного не напишу для Вашего «чревообъедения», к«ото»рое, судя по Вашим письмам, не поддается массажу… От больших животов я употребляю захарьинское средство, блестящее по результатам, но не всегда доступное силам лечущихся. Средство это заключается в так называемой «молочной диете», при к«ото»рой страждущий в течение 2-х недель не ест ничего, а чувство голода утоляет полустаканами молока. Чай и кофе можно, но насчет прочего — беда! Если хотите, Вы у себя на даче можете попробовать это средство… Таннер ничего не ел 40 дней, а Вам придется попостить только 2 недели. (На 2-й неделе можно есть котлетку.) Средство, повторяю, блестящее по результатам. Могущий вместити да вместит.
Пальмина не видел с 17-го января.
Отчего Билибин перестал работать в «Газете»? Если он сам бросил, то удивляюсь его бессребренничеству; если же «Газета» отказалась от него, то не могу не удивиться вкусам Худекова и К°, помещающих вместо остроумного И. Грэка какую-то «Сигару»- жвачку, в которой ни черта не разберешь…
Кстати, где теперь Гермониус? Его что-то не заметно в «Газете».
Насчет «Одесских новостей», печатающих мои рассказы, следовало бы подумать самой «Газете». Прежде всего обкрадывается «Газета», а потом уж я… Вы скажите Худекову, чтоб он сделал ругательную заметочку.
Как идет моя книга?
В конце марта я на один месяц уезжаю на юг. Не будет ли каких поручений?
В Ваших «Сатире и нимфе» заметно авторское увлечение. Вы громоздите столько положений и лиц, что глядите, как бы Вам к концу не запутаться.
Вчера глядел Поссарта в «Манфреде». Недурно.
Погода у нас скверная. То тепло, то холодно, так что, выходя из дому, не знаешь, что надевать: летнее пальто или отцовскую шубу…
Поклон всем Вашим. А за сим, дабы не утомить благосклонного читателя, позвольте поставить точку.
Ваш А. Чехов.
235. ЧЕХОВЫМ
10 марта 1887 г. Петербург.
10, III, 87.
Любезные читатели!
Федор Тимофеич пользуется гораздо большими удобствами, когда ночью путешествует по крышам, чем я, ехавши в Питер. Во-первых, поезд ехал 56 часов в сутки; во-2-х, я забыл взять подушку; в-3-х, вагон был битком набит, и, в-4-х, я курил такие папиросы, что чувствовал перхоту не только в горле, но даже в калошах: узнайте, какой сорт табаку покупает Василиса? Удивительное дело: вода в графине воняет нужником, папиросы отвратительны…
Ехал я, понятно, в самом напряженном состоянии. Спились мне гробы и факельщики, мерещились тифы, доктора и проч… Вообще ночь была подлая… Единственным утешением служила для меня милая и дорогая Анна, которой я занимался во всю дорогу*.
Кавалергардская так же далека от Невского, где я остановился, как Житная ул«ица» от Кудрина. Квартира Александра хотя и просторна, по не изящна и сумрачна.
Александр абсолютно здоров. Он пал духом, испугался и, вообразив себя больным, послал ту телеграмму.
У Анны Ивановны настоящий брюшной тиф, но не тяжелый. Был у меня с доктором консилиум. Лечат по-моему. Доктор пригласил к себе в гости. Схожу.
В Питере свирепствует