кухни и из печей, к«ото»рые все еще топятся, несмотря на теплое время. Ватер у черта на куличках, под забором; в нем то и дело прячутся жулики, так что ночью испражняться гораздо опаснее для жизни, чем принимать яд. Столов нет, если не считать ломберных и круглых, поставленных только ради украшения комнат. Нет ни плевальниц, ни приличного рукомойника… салфетки серы, Иринушка обрюзгла и не изящна… то есть застрелиться можно, так плохо! Не люблю таганрогских вкусов, не выношу и, кажется, бежал бы от них за тридевять земель.
Дом Селиванова пуст и заброшен. Глядеть на него скучно, а иметь его я не согласился бы ни за какие деньги. Дивлюсь: как это мы могли жить в нем?! Кстати: Селиванов живет в имении, а его Саша в изгнании…
Напиваюсь чаю и иду с Егором на Большую улицу. Вечереет. Улица прилична, мостовые лучше московских. Пахнет Европой. Налево гуляют аристократы, направо — демократы. Барышень чертова пропасть: белобрысые, черномордепькие, гречанки, русские, польки… Мода: платья оливкового цвета и кофточки. Не только аристократия (т. е. паршивые греки), но даже вся Новостроенка носит этот оливковый цвет. Турнюры не велики. Только одни гречанки решаются носить большие турнюры, а у остальных не хватает на это смелости.
Вечером я дома. Дядя облачается в мундир церковного сторожа. Я помогаю ему надеть большую медаль, к«ото»рую он раньше ни разу не надевал. Смех. Идем в Михайловскую церковь. Темно. Извозчиков нет. По улицам мелькают силуэты дришпаков и драгилей, шатающихся по церквям. У многих фонарики. Митрофаньевская церковь освещена очень эффектно, снизу до верхушки креста. Дом Лободы резко выделяется в потемках своими освещенными окнами.
Приходим в церковь. Серо, мелко и скучно. На окнах торчат свечечки — это иллюминация; дядино лицо залито блаженнейшей улыбкой — это заменяет электрическое солнце. Убранство церкви не ахтительное, напоминающее Воскресенскую церковь. Продаем свечи. Егор, как франт и либерал, свечей не продает, а стоит в стороне и оглядывает всех равнодушным оком. Зато Владимирчик чувствует себя в своей тарелке…
Крестный ход. Два дурака идут впереди, машут бенгальскими огнями, дымят и осыпают публику искрами. Публика довольна. В притворе храма стоят создатели, благотворители и почитатели храма сего, с дядей во главе, и с иконами в руках ждут возвращения крестного хода… На шкафу сидит Владимирчик и сыплет в жаровню ладан. Дым такой, что вздохнуть нельзя. Но вот входят в притвор попы и хоругвеносцы. Наступает торжественная тишина. Взоры всех обращены на о. Василия…
— Папочка, еще подсыпать? — вдруг раздается с высоты шкафа голос Владимирчика.
Начинается утреня. Я беру Егора и иду с ним в собор. Извозчиков нет, и поневоле приходится идти пешком. В соборе прилично, чинно и торжественно. Певческая великолепна. Голоса роскошны, но дисциплина никуда не годится. Покровский поседел; голос его стал уже глуше и слабее. Дьякон Виктор неузнаваем. Григорович похож на мертвеца.
В соборе встречаю И. И. Лободу, которого узнаю издали по его красному мясистому затылку. Беседуем до конца службы.
Из собора пешком домой. Ноги болят и немеют. Дома разговенье в Иринушкиной комнате: прекрасные куличи, отвратительная колбаса, серые салфетки, духота и запах детских одеял. Дядя разговляется у о. Василия. Наевшись и выпив сантуринского, ложусь и засыпаю под звуки: «ета… ета… ета…»
Утром нашествие попов и певчих. Я иду к Агалиным. Полина Ивановна рада. Липочка не выходит ко мне, потому что не пускает ревнивый муж. Николай Агали, здоровый балбес, держащий везде выпускной экзамен, не выдерживающий и мечтающий о Цюрихском университете. Глуп. От Агали иду к m-me Савельевой, к«ото»рая живет на Конторской ул«ице» в покривившемся заржавленном флигеле. В двух крошечных комнатах стоят 2 девических ложа и колыбель. Из-под кроватей наивно и уютно выглядывают Яковы Андреичи. Евг«ения» Иасоновна живет без мужа. Детей двое. Ужасно подурнела и пожухла. По всем видимостям, несчастна. Ее Митя служит где-то на Кавказе в станице и живет там на холостом положении. Вообще свинья.
Еду к Еремееву, не застаю и оставляю записку. Отсюда к m-me Зембулатовой. Пробираясь к ней через Новый базар, я мог убедиться, как грязен, пуст, ленив, безграмотен и скучен Таганрог. Нет ни одной грамотной вывески, и есть даже «Трактир Расия»; улицы пустынны; рожи драгилей довольны; франты в длинных пальто и картузах, Новостроенка в оливковых платьях, кавалери, баришни, облупившаяся штукатурка, всеобщая лень, уменье довольствоваться грошами и неопределенным будущим — все это тут воочию так противно, что мне Москва со своею грязью и сыпными тифами кажется симпатичной…
У Зембулатовой сантуринское и пустословие. От нее домой, к дяде. Обед: суп и жареные кури (в праздник нельзя без птицы, деточка! Отчего не позволить себе роскошь?) Во время обеда прискакал камбуренок — субъект с черной бритой рожей, в белой жилетке и достаточно уже насантуринившийся, шляясь по визитам. Служить он у банке, а его брат, англо«…», в Варшаве, тоже в банке.
— Ей-богу, приходи ко мне! — заговорил он. — Я всегда твои субботники читаю. Мой отец — тип! Приходи посмотреть. Ах, да ты забиваешь, что я женатай! У меня уж дочка есть, ей-богу… Да как ты переменился! и т. д.
После обеда (суп с твердым рисом и кyри) я поехал к Ходаковскому. Пан живет недурно, хотя и не с той роскошью, какую мы знали раньше. Его белобрысая Маня — жирный, польский, хорошо прожаренный кусок мяса, красивый в профиль, но неприятный en face. Мешочки под глазами и усиленная деятельность сальных железок. По-видимому, бедовая. Позднее я узнал, что в истекший сезон она едва не бежала с актером и продала даже свои кольца, серьги и проч. Это по секрету, конечно… Вообще в Таганроге мода бегать с актерами. Многие недосчитываются своих жен и дщерей.
От пана к Лободе. Все Лободины постарели страшно. Аноша плешив, как луна, Дашенька потолстела, Варенька постарела, похудела и высохла; когда она смеется, то нос ее прижимается к лицу, а подбородок, морщась, лезет к носу. Марфа Ив«ановна» тоже постарела. Седа. Она мне очень обрадовалась и согласилась ехать со мной в Москву.
У Лободы видел бессмертного Царенко, игривого, болтливого и либерального. Петр Захарыч жив; очень мне обрадовался, интересовался всеми нашими… Говорит осипшим, необыкновенно диким голосом, так что без смеха слушать его совсем невозможно; был женат, но развелся с женою. Идя от Лободы домой, я встретил m-me Савельеву с дочкой. Дочка вся в папеньку: много хохочет и уже прекрасно говорит. Когда я помог ей надеть упавшую с ноги калошу, она в знак благодарности томно взглянула на меня и сказала:
— Приходите к нам ночевать!
Дома я застал о. Иоанна Якимовского, жирного, откормленного попа, к«ото»рый милостиво поинтересовался моей медициной и, к великому удовольствию дяди, снисходительно выразился:
— Приятно за родителей, что у них такие хорошие дети.
О. дьякон тоже поинтересовался мной и сказал, что их михайловский хор (сброд голодных шакалов, предводительствуемый пьющим регентом) считается первым в городе. Я согласился, хотя и знал, что о. Иоанн и о. дьякон ни бельмеса не смыслят в пении. Дьячок сидел в почтительном отдалении и с вожделением косился на варенье и вино, коими услаждали себя поп и дьякон.
В 8 час«ов» вечера дядя, его домочадцы, Ирина, собаки, крысы, живущие в кладовой, кролики — все это спало и дрыхло. Волей-неволей пришлось самому ложиться спать. Сплю я в гостиной на диване. Диван еще не вырос, короток по-прежнему, а потому мне приходится, укладываясь в постель, неприлично задирать ноги вверх или же спускать их на пол. Вспоминаю Прокруста и его ложе. Укрываюсь розовым стеганым одеялом, жестким и душным, к«ото»рое становится невыносимо противным к ночи, когда дают себя знать натопленные Ириною печки. Яков Андреич позволителен только в мечтаниях и грезах. Эту роскошь позволяют себе в Таганроге только 2 человека: гарданачальник и Алфераки, остальные же должны или пудиться в постель, или же путешествовать к черту на кулички.
6 апрель. Просыпаюсь в 5 часов. Небо пасмурно. Дует холодный, неприятный ветер, напоминающий Москву. Скучно. Жду соборного звона и иду к поздней обедне. В соборе очень мило, прилично и не скучно. Певчие поют хорошо, не по-мещански, а публика всплошную состоит из баришень в оливковых платьях и шоколатных кофточках. Хорошеньких много, так много, что я жалею, что я не Мишка, которому так нужны хорошенькие… Большинство здешних девиц сложено хорошо, имеет прекрасные профили и не прочь поамурничать. Кавалеров здесь нет вовсе, если не считать греков-маклеров и подмоченных камбурят, а потому офицерам и пришельцам здесь раздолье.
Из собора — к Еремееву. Застаю дома его жену — очень милую барыньку. Устроился Ер«емеев» очень недурно, по-московски, и я, глядя на его громадную квартиру, не верю Александру, к«ото»рый говорил, что в Таганроге нельзя устроиться. Визитеров тьма, и все местные аристократы — мелкие, грошовые людишки, из к«ото»рых, впрочем, можно сделать сносный выбор. Познакомился с офицером Джепаридзе — местная знаменитость, дравшаяся на дуэли. Видел докторов: Фамильянта, Ромбро, Иорданова и проч. В 3 часа является домой Ерем«еев», пьяный, как стелька. От моего приезда он в восторге и клянется мне в вечной дружбе; знаком я с ним был мало, но он клянется, что у него на этом свете только и есть 2 истинных друга: я и Коробов. Садимся обедать и трескаем сантуринское. Обед приличный: хороший суп без твердого риса и цыплята. Несмотря на холодный ветер, после обеда едем в Карантин. Тут, в Карантине, много дач дешевых и удобных; нанять к будущему году можно, но меня смущает изобилие дач; где изобилие, там многолюдство и шум. Есть дачи во дворе Компанейской мельницы, но мне не нравится место. Многие советуют съездить за 7 верст от Таганрога к Миусу, где тоже есть дачи. Когда съезжу, напишу. На Миусе продаются дачи очень дешево. Можно купить сносную дачу с садиком и с берегом за 500-1000 руб. Дешевле грыбов.
256. ЧЕХОВЫМ
10-11 апреля 1887 г. Таганрог.
7, 8, 9 и 10 апрель. Скучнейшие дни. Холодно и пасмурно. Все дни меня «несет». Бегаю днем и ночью. Ночью чистое мучение: потемки, ветер, трудно отворяемые скрипучие двери, блуждание по темному двору, подозрительная тишина, отсутствие газетной бумаги… Купил гуниади, но здешний гуниади — бессовестная подделка, с полынною горечью. Каждую ночь приходилось жалеть и бранить себя за добровольное принятие мук, за выезд из Москвы в страну поддельного гуниади, потемок и подзаборных ватеров. Постоянное чувство неудобной лагерной жизни, а тут еще непрерывное «ета… ета… ета… да ты мало ел, да ты ба покушал… да я забула засипать хорошего чаю»… Одно только утешение: Еремеев с женой и с своей удобной квартирой…