— проговорил он, чувствуя, что его язык теряет способность говорить… — В Кубань… К дядьке Петру… Знаешь? Что письма писал…
Но не тут-то было! Разлетелась в пух и прах Кубань… Марья подняла свои умоляющие глаза на его бледное, шальное лицо, наполовину закрытое давно уже нечесанными волосами, и поднялась… Губы ее задрожали…
— Это ты, разбойник? — заголосила она. — Ты? Рожу, знать, в кабаке раскроили? Проклятый! Мучитель ты мой! Пущай тебе на том свете так будет злодею, как ты высосал меня всю! Убил ты меня, сироту!
— Молчи!
— Лютые! Не жалеете вы души христианской! Замучили всю, разбойники… Душегубец ты, Степка! Матерь божия накажет тебя! Постой! Задаром тебе это самое не пройдет! Ты думаешь, что только одна я мучаюсь? И не думай… И ты помучишься…
Степан замигал глазами и пошатнулся.
— Молчи! Ну, Христа ради!
— Пьяница! Знаю, на чьи деньги ты пьян… Знаю, разбойник! От радости пьешь? Знать, весело?
— Молчи! Машка! Ну…
— А пришел чего? Чего надо? Похвастать пришел? И без хвастанья знаем… Весь мир знает… Глаза небось целый день тобой колют, окаянный…
Степан топнул ногой, пошатнулся и, сверкая глазами, толкнул локтем Марью…
— Молчи, говорят! Не хватай за сердце!
— Буду говорить! Ты драться? Ну что ж… Бей… Бей сироту. Один конец… Какой ласки ждать? Знай бей… Добивай, разбойник! На что я нужна тебе? У тебе барыня есть… Богатая… Красивая… Я хамка, а она дворянка… Чего ж не бьешь, разбойник?
Степан размахнулся и изо всей силы ударил кулаком по исказившемуся от гнева лицу Марьи. Пьяный удар пришелся по виску. Марья пошатнулась и, не издав ни одного звука, повалилась на землю. В то время, когда она падала, Степан ударил ее еще раз по груди.
Муж нагнулся к теплому, но уже умершему телу жены, поглядел мутными глазами на ее исстрадавшееся лицо и, ничего не понимая, сел возле трупа.
Солнце поднялось уже над избами и жгло. Ветер стал горячим. В знойном воздухе повисла угнетающая тоска, когда дрожащий народ густой толпой окружил Степана и Марью… Видели, понимали, что здесь убийство, и глазам не верили. Степан обводил мутными глазами толпу, скрежетал зубами и бормотал бессвязные слова. Никто не брался связать Степана. Максим, Семен и Манафуилов стояли в толпе и жались друг к другу.
— За что он ее? — спрашивали они, бледные, как смерть.
Мать бегала вокруг и голосила…
Доложили о случившемся барыне. Барыня ахнула, ухватилась за пузырек со спиртом, но без чувств не упала.
— Ужасный народ! — зашептала она. — Ах, какой народ! Негодяи! Хорошо же! Я им покажу! Они узнают теперь, что я за птица!
Утешать явился Ржевецкий. Он утешил барыню и занял опять свое место, отнятое у него капризной барыней для Степана. Место доходное, теплое и самое для него подходящее. Десять раз в год его прогоняли с этого места и десять раз платили ему отступного. Платили немало.
Ненужная победа
(Рассказ)
Глава I
Солнце было на полдороге к западу, когда Цвибуш и Илька Собачьи Зубки свернули с большой дороги и направились к саду графов Гольдаугенов. Было жарко и душно.
В июне венгерская степь дает себя знать. Земля трескается, дорога обращается в реку, в которой вместо воды волнуется серая пыль. Ветер, если он и есть, горяч и сушит кожу. В воздухе тишина от утра до вечера. Тишина эта наводит на путника тоску. Одни только роскошные, всему свету известные, венгерские сады и виноградники не блекнут, не желтеют и не сохнут под жгучими лучами степного солнца. Они, разбросанные рукою культурного человека по сторонам многочисленных рек и речек, от ранней весны до средины осени щеголяют своею зеленью, манят к себе прохожего и служат убежищем всего живого, бегущего от солнца. В них царят тень, прохлада и чудный воздух.
Цвибуш и Илька пошли по длинной аллее. Эта аллея была кратчайшее расстояние между калиткой, выходящей в степь, и калиткой, глядящей в графский сад. Она пересекала сад на две равные части.
— Эта аллея напоминает мне линейку, которой во время оно, в школе, хлопали твоего отца по рукам, — сказал Цвибуш, стараясь увидеть конец аллеи. Конец ее пропадал и сливался с зеленою далью. Солнце не касалось ее. Она была шириною не более сажени, а деревья, стоящие по ее сторонам, посылали свои ветви навстречу друг другу. Это был туннель, устроенный природой из масличных, дубовых, липовых и ольховых ветвей. Цвибуш и Илька вошли как под крышу. Толстый и коротконогий Цвибуш обливался потом. Лицо его было багрово, как вареная свекла. Он то и дело утирал полой короткой куртки свой влажный подбородок. Он пыхтел и сопел, как плохо смазанный молотильный паровик.
— Это — божественная прохлада, мой зяблик! — бормотал он, расстегивая своими жирными пальцами жилетку и сорочку. — Клянусь моей скрипкой. Не находишь ли ты, что мы из ада попали в рай?
Лицо Ильки было не бледней ее розовых губок. На ее большом лбу и горбинке носа светились капельки пота. Бедная девочка страшно утомилась и едва держалась на ногах. Ремень от арфы давил ей плечо, а острый край неделикатно ерзал по боку. Тень заставила ее несколько раз улыбнуться и глубже вздохнуть. Она сняла башмаки и пошла босиком. Маленькие красивые босые ноги с удовольствием зашлепали по холодному песку.
— Не посидеть ли нам? — предложил Цвибуш. — Аллея длинна, как язык старой девки. Она тянется версты на три!
— Нет, папа! Если мы сядем, то трудно будет потом вставать. Лучше дойдем до конца и там уже отдохнем.
— Так… Сегодня, мой зяблик, день твоего рождения. Что-то подарит тебе судьба, какой подарочек?
— Я желала бы, чтобы судьба подарила мне сегодня обед…
— Ишь, чего захотела! Ха-ха! Много захотела! А не жирно ли будет, моя девочка? Не хочешь ли еще и поужинать?
— Давно уж я не ела ничего горячего… Ты не можешь вообразить себе, папа, как у меня пересохло в горле от сухого хлеба и копченой колбасы! Если бы судьба предложила сегодня мне в подарок что-нибудь на выбор: десять лет лишних жизни или чашку бульона, — я, не задумываясь, выбрала бы второе.
— И отлично бы сделала. Самый плохой бульон во много раз лучше нашей дурацкой жизни.
— Я выбрала бы второе и съела бы, и с каким аппетитом! Мне ужасно есть хочется.
Цвибуш с участием поглядел на Ильку, вздохнул и издал своими толстыми губами свистящий звук. Он всегда издавал отрывистые свистящие звуки, когда его что-нибудь тревожило или заставляло задумываться. Помолчав немного, он обратил на Ильку свои густые отвисшие брови, из-за которых выглядывали улыбающиеся глаза, и сказал:
— Ну подожди, потерпи… Я предчувствую, что подарок, который поднесет тебе сегодня судьба, будет достоин нашего внимания… Хе-хе… Я предчувствую, что мы недаром плетемся ко двору благородных графов Гольдаугенов! Хе-хе… Когда мы войдем во двор и заиграем, нас засыпят презренным металлом. Мы набьем наши карманы монетой. Ильку угостят обедом… Хе-хе… Мечтай, Илька! Чего не бывает на свете? Авось всё, что я говорю, правда!
Илька поправила на плече ремень от арфы и засмеялась.
— Нас послушает сам граф! — продолжал Цвибуш. — И вдруг, душа моя, ему, графу, залезет в голову мысль, что нас не следует гнать со двора! И вдруг Гольдауген послушает тебя, улыбнется… А если он пьян, то, клянусь тебе моею скрипкой, он бросит к твоим ногам золотую монету! Золотую! Хе-хе-хе. И вдруг, на наше счастье, он сидит теперь у окна и пьян, как сорок тысяч братьев! Золотая монета принадлежит тебе, Илька! Хо-хо-хо…
— Почему же непременно пьяный? — спросила Илька.
— Потому, что пьяный добрей и умней трезвого. Пьяный больше любит музыку, чем трезвый. О, моя сладкоголосая квинта! Не будь на этом свете пьяных, недалеко бы ушло искусство! Молись же, чтобы те, которые будут нас слушать, были пьяны!
Илька задумалась. Да, Цвибуш немножко прав! До сих пор монеты бросали ей большею частью одни пьяные. Не будь пьяных, ей и ее отцу пришлось бы голодать чаще, много чаще. Играть им чаще всего приходилось у трактиров и у кабаков, а не перед чистенькими крылечками трезвых бюргеров. Слушали их больше мужчины, отличительною чертою которых служат обрюзгшее лицо, большой красный нос и бессвязные пошлые слова. Илька задумалась на эту невеселую тему, и ей стало горько, досадно. Ей стало понятно теперь, почему на козлиное пение и пошлые шуточки ее отца обращается больше внимания, чем на ее песни, — почему очень часто просят ее пение заменить пляской. Нередко песня ее прерывалась на середине и заменялась бессмысленной пляской под визжанье отцовой скрипки. До сих пор еще ни один слушатель не поинтересовался узнать, кто сочинил те песни, которые она поет с таким чувством. «Песня о трех рыцарях» и бессодержательная плясовая выслушивались с одинаковым интересом.
— Трезвые презирают нас с тобой, потому что видят в нас попрошаек, а пьяные допускают нас к себе, потому что мы своей музыкой заглушаем несколько их головную боль.
Этими словами Цвибуш довел досадующую Ильку до уныния. Ей захотелось заплакать и поломать себе что-нибудь… хоть пальцы, например. Но не ломаются пальцы, как ни крути и не верти их; пришлось ограничиться одними только слезами.
— Приветствую дом почтенных графов Гольдаугенов! — пробормотал Цвибуш.
Он увидел калитку, сотканную из тонкой проволоки, увитой цветущим горошком.
— Приветствую! Человек, не имеющий предков, вступает в логовище людей, имеющих предков, предков-негодяев! Лучше ничто, чем подлое! В семнадцатом столетии граф Карл Гольдауген, женившись не на дворянке, умер от угрызения совести, а его брат, Мориц, плясал целый месяц от радости после того, как святой отец разрешил ему развестись с женщиной, которую он, Мориц, обокрал и вогнал в чахотку. Видишь ты, моя птичка, этот дом? Если бы можно было тебе раскрыть историю этого дома и взглянуть в нее, ты воскликнула бы: «Скотина человек!» — и ты, не знающая ни одного скверного слова, выбранилась бы так, как бранятся… разве одни только русские! Помнишь, милая, русских? Их слово так же крепко, как и их холод. Да будут наши инструменты настроены!
Цвибуш настроил скрипку. Илька фартуком отерла с арфы пыль.
— Судьба, делаем тебе вызов! Поднимай несуществующую перчатку!
Цвибуш и Илька вытянулись, приняли веселые физиономии и молодцами вошли в графский двор. Несмотря на жаркое время двор не был пуст. На нем кипели работы. Человек двадцать рабочих в синих блузах, запыленные, закопченные и вспотевшие, мостили асфальтом двор. Из трех чанов валил сизый дым.
Цвибуш и Илька бойко подошли к самому дому. Окинув взглядом окна, они увидели в самом большом окне большую человеческую