в лицо правду говорить. Нельзя из народа болонку делать. Эти ces moujiks такие же люди, как и мы с тобой, с такими же недостатками, а потому не молиться на них, не няньчиться, а учить их нужно, исправлять… внушать…
— Не нам их учить… — пробормотала генеральша. — Мы у них поучиться можем.
— Чему это?
— Мало ли чему… Да хоть бы… трудолюбию…
— Трудолюбию? А? Ты сказала: трудолюбию?
Генерал поперхнулся, вскочил из-за стола и зашагал по комнате.
— А я разве не трудился? — вспыхнул он. — Впрочем… я интеллигент, я не moujik, где же мне трудиться? Я… я интеллигент!
Старик не на шутку обиделся, и его лицо приняло мальчишески-капризное выражение.
— Через мои руки тысячи солдат прошло… я околевал на войне, схватил на всю жизнь ревматизм и… и я не трудился! Или, скажешь, мне у этого твоего народа страдать поучиться? Конечно, разве я страдал когда-нибудь? Я потерял родную дочь… то, что привязывало еще к жизни в этой проклятой старости! И я не страдал!
При внезапном воспоминании о дочери старики вдруг заплакали и стали утираться салфетками.
— И мы не страдаем! — всхлипывал генерал, давая волю слезам. — У них есть цель жизни… вера, а у нас одни вопросы… вопросы и ужас! Мы не страдаем!
Оба старика почувствовали друг к другу жалость. Они сели рядом, прижались друг к другу и проплакали вместе часа два. После этого они смело уже глядели в глаза один другому и смело говорили о дочери, о прошедшем и о грозившем будущем.
Вечером легли они спать в одной комнате. Старик говорил без умолку и мешал жене спать.
— Боже, какой у меня характер! — говорил он. — Ну, к чему я говорил тебе всё это? Ведь то были иллюзии, а человеку, особенно в старости, естественно жить иллюзиями. Своей болтовней я отнял у тебя последнее утешение. Знала бы себе до смерти лечила мужиков да не ела мяса, так нет же, дергал меня чёрт за язык! Без иллюзий нельзя… Бывает, что целые государства живут иллюзиями… Знаменитые писатели на что, кажется, умны, но и то без иллюзий не могут. Вот твой любимец семь томов про «народ» написал!
Час спустя генерал ворочался и говорил:
— И почему это именно в старости человек следит за своими ощущениями и критикует свои поступки? Отчего бы в молодости ему не заниматься этим? Старость и без того невыносима… Да… В молодости вся жизнь проходит бесследно, едва зацепляя сознание, в старости же каждое малейшее ощущение гвоздем сидит в голове и поднимает уйму вопросов…
Старики уснули поздно, но встали рано. Вообще, после того, как Анна Михайловна оставила лечение, спали они мало и плохо, отчего жизнь казалась им вдвое длиннее… Ночи коротали они разговорами, а днем без дела слонялись по комнатам или по саду и вопросительно заглядывали в глаза друг другу.
К концу лета судьба послала старикам еще одну «иллюзию». Анна Михайловна, войдя однажды к мужу, застала его за интересным занятием: он сидел за столом и с жадностью ел тертую редьку с конопляным маслом. На его лице ходуном ходили все жилки и около углов рта всхлипывали слюнки.
— Покушай-ка, Анюта! — предложил он. — Великолепие!
Анна Михайловна нерешительно попробовала редьку и стала есть. Скоро и на ее лице появилось выражение жадности…
— Хорошо бы, знаешь, тово… — говорил генерал в тот же день, ложась спать. — Хорошо бы, как это жиды делают, распороть щуке брюхо, взять из нее икру и, знаешь, с зеленым луком… свежую…
— А что же? Щуку нетрудно поймать!
Раздетый генерал отправился босиком в кухню, разбудил повара и заказал ему поймать щуку. Наутро Анне Михайловне захотелось вдруг балыка, и Мартын должен был скакать в город за балыком.
— Ах, — испугалась старуха, — забыла я сказать ему, чтобы кстати он и мятных пряников купил! Мне что-то сладенького захотелось.
Старики отдались вкусовым ощущениям. Оба сидели безвыходно в кухне и взапуски изобретали кушанья. Генерал напрягал свой мозг, вспоминал лагерную, холостецкую жизнь, когда самому приходилось заниматься кулинарией, и изобретал… Из числа изобретенных им кушаний обоим понравилось в особенности одно, приготовляемое из риса, тертого сыра, яиц и сока пережаренного мяса. В эту еду входит много перца и лаврового листа.
Пикантным блюдом закончилась последняя «иллюзия». Ему суждено было быть последнею прелестью обеих жизней.
— Вероятно, дождь будет, — говорил в одну сентябрьскую ночь генерал, у которого начинался припадок. — Не следовало бы мне сегодня есть так много этого рису… Тяжело!
Генеральша раскинулась на постели и тяжело дышала. Ей было душно… И у нее, как у старика, сосало под ложечкой.
— А тут еще, чёрт их побери, ноги чешутся… — брюзжал старик. — От пяток до колен какой-то зуд стоит… Боль и зуд… Невыносимо, чёрт бы его взял! Впрочем, я мешаю тебе спать… Прости…
Прошло больше часа в молчании… Анна Михайловна мало-помалу привыкла к тяжести под ложечкой и забылась. Старик сел в постеле, положил голову на колени и долго сидел в таком положении. Потом он стал чесать себе голени. Чем усерднее работали его ногти, тем злее становился зуд.
Немного погодя несчастный старик слез с постели и захромал по комнате. Он поглядел в окно… Там за окном при ярком свете луны осенний холод постепенно сковывал умиравшую природу. Видно было, как серый, холодный туман заволакивал блекнувшую траву и как зябнувший лес не спал и вздрагивал остатками желтой листвы.
Генерал сел на полу, обнял колени и положил на них голову.
— Анюта! — позвал он.
Чуткая старуха заворочалась и открыла глаза.
— Я вот что думаю, Анюта, — начал старик. — Ты не спишь? Я думаю, что самым естественным содержанием старости должны быть дети… Как по-твоему? Но раз детей нет, человек должен занять себя чем-нибудь другим… Хорошо под старость быть писателем… художником, ученым… Говорят, Гладстон, когда делать ему нечего, древних классиков изучает и — увлекается.[55] Если и со службы его прогонят, то будет у него чем жизнь наполнить. Хорошо также в мистицизм впасть, или… или…
Старик почесал ноги и продолжал:
— А то случается, что старики впадают в детство, когда хочется, знаешь, деревца сажать, ордена носить… спиритизмом заниматься…
Послышался легкий храп старухи. Генерал поднялся и опять взглянул в окно. Холод угрюмо просился в комнату, а туман полз уже к лесу и обволакивал его стволы.
«До весны еще сколько месяцев? — думал старик, припадая лбом к холодному стеклу. — Октябрь… ноябрь… декабрь… Шесть месяцев!»
И эти шесть месяцев показались ему почему-то бесконечно длинными, длинными, как его старость. Он похромал по комнате и сел на кровать.
— Анюта! — позвал он.
— Ну?
— У тебя аптека заперта?
— Нет, а что?
— Ничего… Хочу себе ноги иодом помазать.
Наступило опять молчание.
— Анюта! — разбудил старик жену.
— Что?
— На стклянках есть надписи?
Генерал медленно зажег свечку и вышел.
Долго сонная Анна Михайловна слышала шлепанье босых ног и звяканье склянок. Наконец он вернулся, крякнул и лег.
Утром он не проснулся. Просто ли он умер, или же оттого, что ходил в аптеку, Анна Михайловна не знала. Да и не до того ей было, чтобы искать причину этой смерти…
Она опять беспорядочно, судорожно заторопилась. Начались пожертвования, пост, обеты, сборы на богомолье…
— В монастырь! — шептала она, прижимаясь от страха к старухе-горничной. — В монастырь!
Роман с контрабасом
Музыкант Смычков шел из города на дачу князя Бибулова, где, по случаю сговора, «имел быть» вечер с музыкой и танцами. На спине его покоился огромный контрабас в кожаном футляре. Шел Смычков по берегу реки, катившей свои прохладные воды хотя не величественно, но зато весьма поэтично.
«Не выкупаться ли?» — подумал он.
Не долго думая, он разделся и погрузил свое тело в прохладные струи. Вечер был великолепный. Поэтическая душа Смычкова стала настраиваться соответственно гармонии окружающего. Но какое сладкое чувство охватило его душу, когда, отплыв шагов на сто в сторону, он увидел красивую девушку, сидевшую на крутом берегу и удившую рыбу. Он притаил дыхание и замер от наплыва разнородных чувств: воспоминания детства, тоска о минувшем, проснувшаяся любовь… Боже, а ведь он думал, что он уже не в состоянии любить! После того, как он потерял веру в человечество (его горячо любимая жена бежала с его другом, фаготом Собакиным), грудь его наполнилась чувством пустоты, и он стал мизантропом.
«Что такое жизнь? — не раз задавал он себе вопрос. — Для чего мы живем? Жизнь есть миф, мечта… чревовещание…»
Но стоя пред спящей красавицей (нетрудно было заметить, что она спала), он вдруг, вопреки своей воле, почувствовал в груди нечто похожее на любовь. Долго он стоял перед ней, пожирая ее глазами…
«Но довольно… — подумал он, испустив глубокий вздох. — Прощай, чудное виденье! Мне уже пора идти на бал к его сиятельству…»
И, еще раз взглянув на красавицу, он хотел уже плыть назад, как в голове его мелькнула идея.
«Надо оставить ей о себе память! — подумал он. — Прицеплю ей что-нибудь к удочке. Это будет сюрпризом от „неизвестного“».
Смычков тихо подплыл к берегу, нарвал большой букет полевых и водяных цветов и, связав его стебельком лебеды, прицепил к удочке.
Букет пошел ко дну и увлек за собой красивый поплавок.
Благоразумие, законы природы и социальное положение моего героя требуют, чтобы роман кончился на этом самом месте, но — увы! — судьба автора неумолима: по не зависящим от автора обстоятельствам роман не кончился букетом. Вопреки здравому смыслу и природе вещей, бедный и незнатный контрабасист должен был сыграть в жизни знатной и богатой красавицы важную роль.
Подплыв к берегу, Смычков был поражен: он не увидел своей одежды. Ее украли… Неизвестные злодеи, пока он любовался красавицей, утащили всё, кроме контрабаса и цилиндра.
— Проклятие! — воскликнул Смычков. — О, люди, порождение ехидны![56] Не столько возмущает меня лишение одежды (ибо одежда тленна), сколько мысль, что мне придется идти нагишом и тем преступить против общественной нравственности.
Он сел на футляр с контрабасом и стал искать выхода из своего ужасного положения.
«Не идти же голым к князю Бибулову! — думал он. — Там будут дамы! Да и к тому же воры вместе с брюками украли и находившийся в них канифоль!»
Он думал долго, мучительно, до боли в висках.
«Ба! — вспомнил он наконец. — Недалеко от берега в кустарнике есть мостик… Пока настанет темнота, я могу просидеть под этим мостиком, а вечером, в потемках, проберусь до первой избы…»
Остановившись на этой мысли, Смычков надел цилиндр, взвалил на спину контрабас и поплелся к кустарнику. Нагой, с музыкальным инструментом на спине, он напоминал