от жажды сыграть что-нибудь этакое, особенное… Ставит оно одни только шекспировские пьесы. Главы у «общества» нет, но духовно главенствует в нем сам С. А. Юрьев, изучивший, как известно, насквозь всех Шекспиров, Шиллеров, Гете, Лессингов и прочих классиков. В судьбах «общества» он принимает самое живое участие. Он любовно улыбается, умиляется и вообще дает впечатление счастливого человека, когда видит на маленькой солодовниковской сцене своего любимого Шекспира, которому, кстати сказать, он сделал бы великое одолжение, если бы перестал его переводить. Раз он, по болезни одного из исполнителей, сам, собственной своей седовласой особой, изображал на генеральной репетиции молодого Ромео. Изображал он так хорошо, что, право, даже женщины могли бы простить ему его старость. Он, по рассеянности вместо галстуха надевающий на шею салфетку и вместо того, чтобы сесть на извозчика, лезущий на крышу, пьющий чернила вместо воды и захватывающий шляпы курсисток вместо своей шапки, не помнящий имен, цифр и родства, ни разу не взглянул на суфлера, играя экспромтом Ромео. Но этим не ограничивается его живое участие. В подражание древнему Иеффаю, он пожертвовал «обществу» и свою дочь Доминику. Его дочь, ученица г-жи Федотовой, радует своего рассеянного отца. Обладая глубокими, искристыми глазами и поступью римской матроны, она служит украшением общества, и человеческого и шекспировского. Лучшей Джульетты для маленького, только что еще расцветающего, любительского общества и выдумать нельзя. Мужской же персонал не мешало бы выдумать новый. Теперешний не понравился бы Шекспиру: не талантлив и суетен. Ромео, например (кажется, кн. Кугушев), когда играет, глаз не сводит со своего костюма, чем ужасно напоминает юнкера, только что произведенного в прапорщики.
* * *
До сих пор мы, к стыду нашему, не знали, что среди нас живет очень великий человек. До сих пор в Петре Адамовиче Шостаковском мы видели очень обыкновенного смертного. Он пил, ел, спал, ходил, ездил на извозчиках так же, как и мы грешные, и вообще в поступках его мы, по близорукости нашей, не замечали ничего особенного. Мы даже в игре его не находили выдающихся из ряда вон прелестей. По нашему мнению, он много хуже покойного Николая Рубинштейна. Техника его хороша, но игра бездушна и холодна, как «мадам», держащая учениц и ссудную кассу. Да и сам он ни сзади, ни спереди не напоминает своей фигурой Бетховенов и Вагнеров. Но на днях нам торжественно открыли глаза. «На пьедестале», прочли мы в одной газете, «выставлен был большой фотографический портрет П. А. Шостаковского, окруженный гирляндою зелени. По сторонам находились музы пения и драмы, а муза музыки венчала его лавровым венком. При этом одна из учениц, выдвинувшись (? словно льдина она или бочка с сахаром) к рампе, обратилась к г. Шостаковскому» и проч. Следуют стихи с фразою: «Пусть навсегда венцом успеха тебя осенит гений твой!» «Венец успеха» и «гений» можно простить молодому поэту. Бывают и похуже поэты — всех не переделаешь. Но вот где непростительная странность: зачем это муза венчает венцом успеха портрет, а не самого стоящего около портрета виновника торжества? Отчего барышня, «выдвинувшись», не венчала сама, а заставила заниматься этим делом ни в чем не повинную музу? Впрочем, все это пустяки, а вот где серьезно: на другой день в той же газете мы прочли, что Шостаковский приглашен за границу на место покойного Вагнера… Гм…
«19. 17 марта»
Сегодняшним моим заметкам суждено украситься описанием одного знаменательного события. Это событие названо в полицейском протоколе буйством и сопротивлением властям, на языке же Лентовского и подданных его величества короля Миклухо-Маклая оно именуется просто «приятным времяпрепровождением». Главное действующее лицо полицейского протокола сам «генерал от драки», артист художеств и кавалер М. В. Лентовский; вторым лицом скандальной феерии удостоился быть состоящий при особе Михаила Валентиныча, в качестве не то секретаря, не то пятого колеса в возе, московский поэт, жирный и малодушный Марк Ярон; обязанности третьего лица любезно принял на себя тоже поэт, тоже секретарь, комик, худой и бритый Леонидов-Гуляев. Все трое сделались героями полицейского «пленной мысли раздраженья» вот по какому случаю. В один прекрасный вечер Лентовский, плотно покушавший и, стало быть, сильно трахнувший себе за галстух, подкатил на своих вороных к театру. За ним на извозчиках подъехали и его секретарствующие поэты.
— Жандарррм, отстегни полость! — обратился сам к жандарму, торчавшему у подъезда.
Жандарм, с присущею его сану находчивостью и мягкостью в тоне, заметил:
— Я не для эфтого поставлен на эфтем месте!
— Не рррассуждать! Отстегни полость, рракалия!!
— Потише-с!
Лентовский выскочил из саней, размахнулся и — трррах!! Театральная площадь огласилась звуком, приятным охотнорядскому сердцу. В тот же момент последовал новый «тррах!», на сей раз ответный. Услышав красноречивый «ответ», поэты-секретари подскочили к принципалу и, в помощь ему, замахали своими непривычными кулаками. К их противнику тоже подоспела помощь, и «грянул бой, Полтавский бой!.. Тяжкой тучей отряды конницы летучей, браздами, саблями звуча, сшибаясь, рубятся сплеча». Кончилось тем, что на голову Лентовского накинули воротник его шубы, обхватили его сотнею рук, сжали и усадили на извозчика. Поэты тоже были посажены на дарового извозчика и — фюйть!
* * *
Роковая тайна нависла над Москвой. Какая-то невидимая сила в продолжение целой недели отравляла Москву невидимым ядом. То и дело в газетах печатались случаи отравления москвичей каким-то неведомым и судейски неуловимым веществом. Симптомы: рвота, холодный пот, боли в животе и прочее нехорошее. Наши Пазухины, Соколихи и прочие раздирательные, рокамболистые писатели заподозрили преступление и уже нанялись писать поденно длинный роман под заглавием: «Семь смертей, или рвота каторжника». Но не печати пришлось разоблачить ужасную тайну. Разоблачила ее, как и следовало ожидать, полиция. Городовой, стоявший на посту против Пересыльной тюрьмы, вдруг почувствовал в своих внутренностях «образ мыслей». Заболело под ложечкой, потянуло к рвоте, заломило в пояснице… Не потеряв присутствия духа, он созвал дворников — и роковая тайна была поймана. Оказалось, что городовой был отравлен касторовыми семенами (ricinus communis), из которых добывается касторовое масло. Отравляли его и прочих не «секта отравителей», как хотелось бы Соколихе, а извозчики (isvostschicus communis), везшие эти семена с вокзала на какую-то фабрику. Извозчики и сами ели и, как Ева, другим давали. Касторовые семена не съедобный фрукт, но ведь русский человек не может обойтись без того, чтобы не взять в рот что-нибудь этакое, особенное… Говорят, что Андреев-Бурлак уже прислал десять рублей для выдачи городовому за открытие тайны…
* * *
За обедом курить нельзя, а ругаться и скандалить можно. Московский купец Фирганг (но не Фирсанов, как назвали его в одной газете), начитавшись «Хорошего тона», вздумал на обеде, бывшем в купеческом клубе, изобразить из себя гувернера. Первый же шаг на новом поприще заставил его скушать кораблекрушительное фиаско. Прежде всего он сделал замечание старшине Бакланову, когда тот закурил папиросу. Замечание вышло резкое, неприличное. Бакланов обиделся. Произошло объяснение, во время которого Фирганг выкинул еще одно коленце. Он начал браниться, причем досталось и Бакланову и певцу Давыдову, вздумавшему заступиться за Бакланова. Давыдов, как восточный человек, ужасно вспылил и, говорят, ответил очень не мягко. Составлен протокол.
* * *
Насколько наша Москва мастерица соблюдать посты, вы можете узнать, обозрев все наши постные удовольствия. Читайте и удивляйтесь. Первое наше удовольствие — итальянская опера, прибывшая к нам из Питера. Цены в ней до того поразительно дороги, что у нас втянуло щеки и животы от непомерных расходов на Уэтама и Репетто. Берут не только деньги, но и карманы, и брюки, и сюртуки. Берут много, но дают менее чем мало. Нет ни Девойода, ни Дюран, ни Зембрих, а есть недостопримечательности вроде малоизвестной г-жи Булычевой. Второе наше удовольствие скоромное, но под иностранной и, стало быть, постной бандеролью — раздирательный «Салошка» с трехэтажным канканом и декольтированными куплетцами. Третье наше удовольствие — вокально-инструментально-литературные вечера. Устраиваются эти вечера кем угодно, где угодно и как угодно. Даже трубочисты могут концерты давать. Вот вам образец теперешних афиш: «Театр М. и А. Л. В воскресенье, 11 марта, в пользу артиста Тамарина, кассира Юдина и машиниста Федотова дан будет большой концерт» и проч. Артист, кассир и машинист… ужасно много общего! Не хватает сюда еще и капельдинера Ивана, похожего на Андраши и дающего напрокат бинокли, да ресторатора Вельде, у которого с горя и в кредит напиваются ничего не делающие и голодные актеры. А вот вам и образчик исполнения. 8 марта на «вечере» в Русском театре некоему «артисту» Кремневу нужно было прочесть былину «Змей Тугарин». Кремнев вышел и храбро начал. За храбрым началом последовало робкое сморканье и кашель… стоп машина!
— Ах, черт возьми! — произносит он вслух и начинает опять сначала.
Дойдя до запятой, он опять запнулся и, извинившись перед публикой, попятился за кулисы. Догадался извиниться — хоть за это спасибо! Выбор тем для чтения еще того лучше. Я слышал, как один молодец на прошлую масленицу читал новогодние стихи. (Угостить бы его за это после ужина горчицей!) Если на масленицу угощали нас такими прелестями, то можете же себе представить, чем угощают нас в посту!
«20. 31 марта»
Есть на свете два Амедея: экс-король испанский Амедей и Амедей Филибер. У первого есть «экс» уже с давних пор, второй же приобрел это «экс» (экс-хороший человек) только на днях, на затеянном им процессе. Процесс этот великолепен. В нем все есть: и подлог, и мышиный жеребчик, и любовные письма, и актриса Голодкова, и артист Горев, и горничная Дырка, и даже зубной врач, он же и фельдшер Рязанов. Но несмотря на все его великолепие, описывать его — значит мочалу жевать: обвинительный акт весь состоит из бланков, цифр, дисконтов и прочей финансовой чепухи, и скучен, как долгое гляденье на филиберовскую лысину. Взглянем на этот процесс, выражаясь по-французски, a vol d’oiseau*.
____________________
* с птичьего полета (франц.).
Амедей Филибер, как выяснилось на суде, родился в трех сорочках и под двумя счастливыми звездами. Он богат и играет на бирже. Пользуясь счастливой семейной обстановкой (жена, дети и прочее), он в то же время пользовался «на стороне» и другой семейной обстановкой (Голодкова, дети и проч.). Жил он с артисткой Голодковой восемь лет и был счастлив, как Парис с Еленой. Целые восемь лет мышиный жеребчик, старый, как самая старая бабушка, и лысый, как тумба, вкушал любовь, верность и прочие аппетитные блага, за что, кстати сказать, платил не особенно дорого. И вот-с, когда на восьмом году счастливого жития г-же Голодковой понравился г. Горев, а г. Гореву понравилась г-жа Голодкова, и когда г-жа горничная Дырка донесла Филиберу, что ему,