горячие и мучительные репетиции, на которых г. Мамонтов, изображая из себя музыкального человека, раздражался козлогласием своих примадонн и возмущался неуменьем первых персонажей поднимать вовремя руки. За репетициями последовали спектакли, и теперь Москва кроме неудовлетворительной казенной оперы имеет еще и плохую мамонтовскую. Все поражает в новой опере, но ничто в ней так не поразительно, как количество ухлопанных на нее денег. Обстановка шикарная. Декорации, писанные гг. Васнецовым, Яновым и И. Левитаном, великолепны, костюмы, какие на казенной сцене и не снились, оркестр подобран умело и дирижируется очень сносно, но зато певцы и певицы — унеси ты мое горе! Случаются в жизни такие комбинации: есть желание курить, есть спички, есть гильзы, есть мундштук, но нет главного — табаку! Так и в новой опере: есть все, кроме певцов. Настоящего певца ни одного, первые же роли, не спросясь броду и не конфузясь, берут на себя любители и дилетанты, получившие музыкальное образование на домашних спектаклях, в кухмистерских, на табачных фабриках и проч. Пение их раздражает нервы и мешает слушать оркестр, игра же наводит уныние. Эта бедная игра не идет дальше поднятия вверх правой руки, стояния истуканом и качания головой в патетических местах. Г. Размадзе (наш Цезарь Кюи) сначала бранил исполнителей, елико возможно, теперь же махнул на них безнадежно рукой и набросился на страшные цены за места и на то, что начало спектакля всякий раз запаздывает на четверть часа. Он не прав. Г. Мамонтов создал оперный театр для собственного удовольствия; оперные заправилы, когда им указывают на пустые места в театре, говорят, что они и без публики обойдутся. Да и публика у них своя, железнодорожная, являющаяся только за тем, чтоб аплодировать. Дело, стало быть, поставлено на домашнюю, семейную ногу, и писать о нем рецензии значит вторгаться в частную жизнь.
* * *
Москва опять без головы. Баллотировались только г. Пороховщиков и И. Н. Мамонтов, и оба остались при пиковом интересе. Г. Пороховщиков, если верить излияниям одного ахалтекинца, забаллотирован на том основании, что человек, расстроивший свое собственное хозяйство, расстроит тем паче и городское хозяйство. Это несколько смахивает на анекдот, где одна бесплодная еврейка, явившись к доктору лечиться от бесплодия и узнав от его жены, что у него нет детей, заметила: «Когда у вас самих нет детей, то как же он может сделать, чтоб они у меня были?» Г. Мамонтов же забаллотирован… вероятно, pour plaisir или от привычки, органически вкоренившейся в москвичей, забаллотировывать всех и вся, не щадя живота. Спустись теперь с небес ангел небесный, они бы и его прокатили на вороных.
Истекшие выборы, конечно, не обошлись без особенностей. Во-первых, все кандидаты и гласные страдали зудом сочинительства. Г. Пороховщиков ничего не сочинил только потому, что раньше в «Письмах к избирателям» им уже было все сочинено. Г. Мамонтов подарил человечеству несколько газетных фельетонов, где изобразил идеальное ведение городских дел, и изобразил не для того, чтобы эти дела идеально велись, а для того, чтобы все знали, что в таком-то городе есть Иван Николаевич Мамонтов. Гласный Черкасов обличил интеллигенцию в подкопах под третий разряд. Другой гласный, благоразумно скрываясь под маской «гласного третьего разряда», поместил в «Московских ведомостях» письмо, вызвавшее в думе целую бурю и громкий протест. Под протестом подписались все гласные, в том числе, вероятно, и благоразумный incognito. Гласный Гиляров-Платонов сочинил «Заметки на городскую смету» и т. д., и т. д. Вторая особенность выборов не так невинна. Если верить современным Корейшам и Аскоченским, на последних выборах свирепствовали брожение умов и волнение «партийных страстей». До чего мы дожили! Впрочем, приятно слышать, что у московского человека кроме страсти к винту и к хорошей закуске есть другие страсти.
Одна московская газета, испугавшись зловредного направления избирателей, посоветовала распустить думу. Глубокомыслие этого совета напоминает мне совет, данный «Голосом Москвы» во время беспорядков на морозовской фабрике: смирять рабочих духовно-нравственными беседами. «Русские ведомости» нашли, что это средство нужно попробовать сначала на фабрикантах.
* * *
Полуденное солнце одного из январских дней увидело зрелище, какое не повторится до страшного суда. Зрелище странное и необыкновенное. На проезде Тверского бульвара у канцелярии сыскной полиции были собраны все имеющиеся в Москве горбатые извозчики, числом более тридцати. Понадобилась эта «игра природы» для того, чтобы узнать личность горбача-извозчика, увезшего у какой-то дамы товар. Личность не узнали, но зато проходящей публике доставили удовольствие немалое. Статистическое бюро могло бы утилизировать это зрелище. Зная количество народонаселения России, по количеству московских извозчиков и упомянутых горбачей не трудно вычислить количество горбатых людей в России.
* * *
Ни для кого не секрет, что лавры покойного Н. Рубинштейна не дают спать директору Филармонического общества П. А. Шостаковскому. Теперь же нашлись люди, которым мешают спать лавры П. А. Шостаковского. Странно, но верно. Кто-то уже во второй раз поджигает его венки, полученные им от публики и висящие в одной из комнат, занимаемых обществом. Поджоги в оба раза были настоящие, с огнем, с пламенем и с пожарной командой. Дело о них передано судебному следователю, и в публике уже поговаривают о каких-то уличенных барышнях-поджигательницах. Ждут раскрытия целого романа. Поджоги страшно расстроили нервы маэстро. Он не спит, не ест и лечится. Отчего бы лечащим его докторам не посоветовать ему для успокоения нервов застраховать свои венки в миллион?
«41. 16 февраля»
Какой-то очень храбрый и ужасно благонамеренный господин пробрался задним крыльцом в «Московские ведомости» и пустил оттуда в городскую думу отравленную стрелу. Во избежание могущего произойти contrecoup’а* и неловких положений, он набрался еще большей храбрости и спрятался под псевдоним «гласного третьего разряда». Ужаленная дума всполошилась. Яд стрелы испускал из себя пронзительный запах мяснической морали «супротив антиллигенции» и всплошную состоял из толстых намеков на общественный пирог, хищения, журавля-профессора и проч. Не обидеться нельзя было. Оставив водопроводы, кандидатов в городские головы и проектированные переулки, дума посвятила себя протесту. Протестовала она долго и горячо, горячей, чем следует. С Осипова лился пот, Пржевальский, человек вулканического происхождения, истекал лавой, и среди думцев не нашлось ни одного, который посоветовал бы пренебречь и наплевать. Кончили тем, что настрочили протест и подписались под ним in corpore**, все гуртом, а стало быть, и «гласный 3-го разряда», автор скандального письма. Хорош мальчик: пошалил и сам себя за уши отодрал.
____________________
* контр-удара (франц.). ** в полном составе (лат.).
И пасквили писались, и гласные бушевали, и протесты печатались не для того, чтобы удовлетворить оскорбленное чувство думы, и не для того, чтобы поставить на путь истины заблудшего пасквильмахера, а только для того, чтобы губернский секретарь Иванов отсидел на гауптвахте три дня и три ночи. При чем тут, спросите, Иванов? Что он Гекубе, что ему Гекуба? Неисповедимые судьбы приуготовили думский скандал только для того, чтобы протест был напечатан в «Ведомостях московской городской полиции» и чтобы редактор их попал, как кур во щи. Дело в том, что сторонние сообщения могут быть печатаемы в «Полицейских ведомостях» только с дозволения обер-полицеймейстера, а губернский секретарь этого не знал и очутился в положении прохожего, почувствовавшего боль от свалившегося на голову цветочника. Итак, не странно ли? Трескучий думский скандал кончился гауптвахтой, а козлом отпущения ахалтекинских грехов явился ни в чем не повинный губернский секретарь. Думал ли когда-нибудь этот секретарь, что на его долю выпадет такая солидная, искупительная роль? Бывают же счастья!
* * *
Ученые открытия можно делать, не производя раскопок, не роясь в архивах, а лежа на диване, задрав вверх ноги. Гг. Погодины сделали открытие очень важное и без всяких с их стороны хлопот. На юге России во времена Римской империи кочевал с дозволения начальства народ, именуемый сарматами, или яцигами. Про этот народ не было ничего известно ни ученым, ни полиции. Не знали, скифы ли были сарматами, или сарматы скифами, почитали ли они родителей, ели ли они жен и детей и проч. Недавно только редакторы «Жизни» открыли, что сарматы были очень цивилизованный народ. У них была литература, водился типографский шрифт и жили в кибитках инспекторы типографий. Открытие это всецело принадлежит гг. Погодиным. О нем узнало человечество случайно, из объявления о продаже библиотеки покойного М. П. Погодина, состоящей более чем из 10000 томов. Объявление это было напечатано на первой странице «Жизни» и содержало в себе такой перл: «есть книги на сарматском, датском, шведском и финском наречиях». Не мешало бы порыться в погодинской типографии и поискать в ней гуннского шрифта. Недурно бы также выпустить несколько нумеров «Жизни» на сарматском наречии, для вящей доказательности и убедительности…
* * *
Русский театр, на который возлагались такие большие надежды, приказал долго жить. Он ахнуть не успел, как на него медведь насел. Прихлопнут беднягу навсегда без предварительных предостережений и запрещений розничной продажи. Причины такой преждевременной смерти неизвестны, но вероятнее всего, что они сидят в самом г. Корше. Вы помните, что г. Корш на первых порах принялся за дело ужасно горячо. А браки по страстной любви и великие дела с горячими началами непрочны. «Молодому, энергичному» антрепренеру скоро надоело его святое дело, скоро закопошились в его голове мучительные финансовые соображения, подвернулся кстати г. Савва Мамонтов со своей горе-оперой и тысячами и… «первый русский частный театр» — бултых! Теперь г. Корш пошел направо, а его артисты налево… Нет больше ни Корша, ни аггелов его! Увы и ах, ах и увы!!
Плачевность судьбы Русского театра несколько сглаживается до слез веселым «прощаньем» г. Корша с публикой, данным в последний день масленицы. Прощанье вышло комичное. Растроганный г. Корш, окруженный слезящимися артистами, вышел на сцену. Все во фраках, дамы в лучших платьях. Г-жа Волгина выступила и прочла «прощальное» стихотворение. В этом стихотворении синтаксис прощается с рифмой, рифма — со смыслом, смысл — с бакалейным пошибом стиха. Публика в недоумении: ей кажется странным, как это такая большая женщина может читать такие плохие стихи! После г-жи Волгиной читал стихи г. Форкатти, тоже прощальные и тоже плохие. Публика слушала. Засим сказана была прощальная речь. Речь эта сочинялась человеком горячим и юным душою. В ней много говорится о высоком держании знамени, об единении, о задачах, энергии и проч. и проч., но горячий эстетик умалчивает о «Ревизоре», дававшемся после одной репетиции, о битье на раек, о плохом репертуаре и о том трико, в которое был облечен г. Киселевский, когда давался «Ришелье». Это трико было лопнувши в десяти местах. О многом умолчал эстетик, не умолчав только о том, о чем не следовало бы говорить