нее за то, что она ела много варенья. Никого нет! Просто хоть ложись да умирай от тоски. Грохольский радовался своему одиночеству, но… напрасно он радовался. Он раньше, чем следует, заплатил за свой эгоизм. В начале мая, когда, казалось, и сам воздух что-то любил и изнывал от счастья, Грохольский потерял всё: и любимую женщину, и…
Бугров и в этом году приехал в Крым. Дачи vis-а-vis он не нанял, а слонялся с Мишуткой по крымским городам. В городах он пил, ел, спал и в карты играл. К рыбной ловле, охоте, к француженкам, которые, между нас сказать, немножко обокрали его, он потерял всякую охоту. Он похудел, перестал сиять и широко улыбаться, нарядился в парусину. Иван Петрович изредка посещал и дачу Грохольского. Он привозил Лизе варенье, конфект, фрукт и как бы старался разогнать ее скуку. Грохольского не беспокоили эти посещения, тем более, что они были редки, кратковременны, и, по-видимому, делались ради Мишутки, которого нельзя уже было лишить ни за что ни про что права иметь свидания с матерью. Бугров приезжал, выкладывал гостинцы и, сказав несколько слов, уезжал. И говорил он эти несколько слов не с Лизой, а с Грохольским… С Лизой он молчал. И Грохольский был покоен… Но существует русская пословица, которую не мешало бы помнить Грохольскому: «Не бойся собаки, что лает, а бойся той, что молчит…» Пословица ехидная, но в практической жизни иногда весьма необходимая…
Однажды, гуляя по саду, Грохольский услышал говор двух голосов. Один голос был мужской, другой женский. Первый принадлежал Бугрову, второй Лизе. Грохольский прислушался и, побледнев, как смерть, тихо зашагал к беседовавшим. Он остановился за сиреневым кустом и принялся наблюдать и слушать. Ноги и руки его похолодели. На лбу выступил холодный пот. Чтобы не шататься и не упасть, он обхватил руками несколько сиреневых ветвей. Всё кончено!
Бугров держал Лизу за талию и говорил ей:
– Милая моя! Ну что ж нам делать? Так, значит, богу угодно было… Подлец я… Я продал тебя. Польстился на иродово богатство, чтоб ему пусто было… А что толку с этого богатства? Одно только беспокойство да хвастовство! Ни покоя, ни счастья, ни чинов… Сидишь, как телепень, на одном месте, и ни шага вперед… Ты слышала? Андрюшка Маркузин в столоначальники вышел… Андрюшка, дурак этот! А я сижу… Господи, господи! Тебя лишился, счастья лишился. Подлец я! Мерзавец! Ты думаешь, хорошо мне будет на страшном суде?
– Уедем отсюда, Ваня! – заплакала Лиза. – Мне скучно… Я умираю от тоски.
– Ну, отдай их назад!
– Рад бы отдать, да… тпррр… Стой, кобыла! Всё прожил! Покориться надо, матушка… Это нас бог наказывает. Меня за корыстолюбие, а тебя за легкомыслие… Что ж? Будем терзаться… На том свете легче будет.
И в наплыве религиозных чувств Бугров поднял глаза к небу.
– Но я жить здесь не могу! Мне скучно!
– Что ж делать? А мне не скучно? Разве мне без тебя весело? Я весь изныл, иссох! И грудь болеть стала!.. Ты мне жена законная, моя плоть от плоти… едина плоть… Живи, терпи! Ну, а я… ездить буду, навещать…
И, нагнувшись к Лизе, Бугров прошептал, однако, так громко, что за несколько сажен было слышно:
– Я к тебе, Лизанька, и ночью приеду… Не беспокойся… Я в Феодосии, близко… Буду жить здесь около тебя, пока всего не профинчу… А профинчу скоро всё до копейки! Э-э-эх! И что это за жизнь? Скука, болен весь… и грудь болит и живот болит…
Бугров умолк. Настала очередь для Лизы… Боже мой, как жестока эта женщина! Она начала плакать, жаловаться, исчислять все недостатки своего любовника, свои мучения… Грохольский, слушая ее, почувствовал себя разбойником, злодеем, губителем…
– Он меня замучил! – кончила Лиза…
Поцеловавшись на прощанье с Лизой и выходя из садовой калитки, Бугров наткнулся на Грохольского, который стоял у калитки и поджидал его.
– Иван Петрович! – сказал Грохольский тоном умирающего. – Я всё слышал и видел… Это нечестно с вашей стороны, но я не виню вас… Вы ее тоже любите… Но поймите, что она моя! Моя! Я жить не могу без нее! Как вы этого не поймете? Ну, положим, вы любите ее, страдаете, но разве я не заплатил вам хотя отчасти за наши страдания? Уезжайте, ради бога! Уезжайте, ради бога! Уезжайте отсюда навсегда. Умоляю вас! Иначе вы убьете меня…
– Мне некуда ехать, – проговорил глухо Бугров…
– Гм… Вы уже всё растратили… Вы увлекающийся человек… Ну, хорошо… Поезжайте в мое имение, в Черниговскую губернию… Хотите? Я вам дарю это имение… Оно маленькое, но хорошее… Честное слово, хорошее!..
Бугров широко улыбнулся. Он вдруг почувствовал себя на седьмом небе.
– Я вам дарю… Сегодня же я напишу управляющему и пошлю ему доверенность на совершение купчей. Вы говорите везде, что вы купили… Поезжайте! Умоляю вас!
– Хорошо… Уеду. Я понимаю.
– Едемте к нотариусу… Сейчас, – проговорил повеселевший Грохольский и пошел приказать запрягать лошадей.
На другой день, вечером, когда Лиза сидела на скамье, на которой обыкновенно происходили ее rendez-vous с Иваном Петровичем, к ней тихо подошел Грохольский. Он сел рядом и взял ее за руку.
– Тебе скучно, Лизочка? – заговорил он после непродолжительного молчания. – Ты скучаешь? Отчего это мы не съездим куда-нибудь? Чего ради мы всё дома сидим? Надо ездить, веселиться, знакомиться… Ведь надо?
– Мне ничего не надо, – сказала Лиза и, бледная, худая, поглядела на ту дорожку, по которой приходил к ней Бугров.
Грохольский задумался. Он знал, кого она ждет и кого ей надо.
– Пойдем, Лиза, домой, – сказал он. – Здесь сыро…
– Иди… Я сейчас приду.
Грохольский опять задумался.
– Ты его ждешь? – спросил он и сделал гримасу, точно его схватили за сердце раскаленными щипцами.
– Да… Мне хочется Мише чулочки передать…
– Он не придет.
– Почем ты знаешь?
– Он уехал…
Лиза сделала большие глаза…
– Он уехал… Уехал в Черниговскую губернию. Я подарил ему свое имение…
Лиза страшно побледнела и, чтобы не упасть, ухватилась за плечо Грохольского.
– Я проводил его на пароход… В три часа…
Лиза вдруг схватила себя за голову, задвигалась и, упав на скамью, затряслась всеми членами.
– Ваня! – заголосила она. – Ваня! И я еду, Ваня!.. Голубчик!
С ней приключился истерический припадок…
И с этого вечера вплоть до самого июля по саду, в котором гуляли дачники, можно было видеть две тени. Тени ходили с утра до вечера и наводили на дачников уныние. За тенью Лизы неотступно шагала тень Грохольского. Я называю их тенями, потому что они оба потеряли свой прежний образ.
Они похудели, побледнели, съежились и напоминали собой скорее тени, чем живых людей… Оба чахли, как блоха в классическом анекдоте об еврее, продающем порошки от блох.
В начале июля Лиза бежала от Грохольского, оставив записку, в которой она написала, что едет к «сыну» на время… На время! Бежала она ночью, когда спал Грохольский…
Прочитав ее письмо, Грохольский целую неделю слонялся вокруг дачи как безумный, не ел, не спал. В августе он перенес возвратный тиф, а в сентябре укатил за границу. За границей он запил. В вине и разврате думал он найти успокоение. Промотал он всё свое состояние, но не удалось ему, бедняге, выкинуть из головы образ любимой женщины с кошачьей мордочкой… От счастья не умирают, не умирают и от несчастья. Грохольский поседел, но не умер. Он жив и до сих пор… Из-за границы поехал он поглядеть «одним глазком» на Лизу. Бугров встретил его с распростертыми объятиями и оставил его гостить у себя на неопределенное время. Гостит он у Бугрова и до сих пор…
В этом году мне пришлось проезжать через Грохолевку, именье Бугрова. Хозяев я застал ужинавшими… Иван Петрович ужасно обрадовался мне и принялся угощать меня. Он потолстел и чуточку обрюзг. Лицо его по-прежнему сыто, лоснится и розово. Плеши еще нет. Лиза тоже потолстела. Полнота ей не к лицу. Ее личико начинает терять кошачий образ и, увы! приближается к тюленьему. Ее щеки полнеют и вверх, и вперед, и в стороны. Живут Бугровы превосходно. Всего у них много. Прислуги и съестного полнехонький дом…
Когда мы поужинали, завязалась беседа. Я, забыв, что Лиза не играет, попросил ее сыграть что-нибудь на рояле.
– Она не играет! – сказал Бугров. – Она у меня не игрок… Эй! Кто там? Иван! Позови-ка сюда Григория Васильича! Что он там делает? – И, обратясь ко мне, Бугров добавил: – Сейчас придет игрок… На гитаре играет. А рояль мы для Мишутки держим, его учим…
Минут через пять в залу вошел Грохольский, заспанный, нечесаный, небритый… Он вошел, поклонился мне и сел в сторонке.
– Ну, кто же так рано ложится спать? – обратился к нему Бугров. – Какой же ты, братец! Всё спит, всё спит… Соня! Ну, сыграй-ка нам повеселее что-нибудь…
Грохольский настроил гитару, ударил по струнам и запел:
Вчера ожидала я друга…
Я слушал пение, глядел на сытую физиомордию Бугрова и думал: «Паскудная рожа!» Мне захотелось плакать… Окончив пение, Грохольский поклонился нами вышел…
– И что мне с ним делать? – обратился ко мне, по уходе его, Бугров. – Беда мне с ним! Днем всё думает, думает… а ночью стонет. Спит, а сам стонет и охает… Болезнь какая-то… Что мне с ним делать, ума не приложу! Спать не дает… Боюсь, чтоб не помешался. Подумают, что ему плохо у меня жить… а чем плохо? И ест с нами и пьет с нами… Денег только не даем… Дай ему, а он их пропьет или разбросает… Вот еще попута на мою голову! Господи, прости меня грешного!
Меня оставили ночевать. Когда я проснулся на другой день утром, в соседней комнате Бугров читал кому-то нотацию:
– Заставь дурандаса богу молиться, а он и лоб разобьет! Ну, кто весла зеленой краской красит? Подумай ты, голова! Рассуди! Чего же молчишь?
– Я… я… ошибся… – оправдывался сиплый тенор…
Этот тенор принадлежал Грохольскому…
На вокзал провожал меня Грохольский…
– Он деспот, тиран, – шептал он мне всю дорогу. – Он благородный человек, но тиран! У него не развиты ни сердце, ни мозг… Мучает! Коли б не эта благородная женщина, я давно бы ушел от него… Мне ее жаль оставлять. Обоим терпеть как-то лучше.
Грохольский вздохнул и продолжал:
– Она беременна… Вы видели? Это, в сущности, мой ребенок… Мой-с… Она скоро сознала свою ошибку и опять отдалась мне. Она его терпеть не может…
– Тряпка вы! – не воздержался я, чтобы не сказать Грохольскому.
– Да, я слабохарактерный человек… Всё это