раза, держался совершенно непринужденно [безукоризненно], как и всегда: ведь, кажется, Лопухов был зоркий [наблюдательный] человек, да и Вера Павловна тоже, — не замечали ж они ничего. Но Нальчин явился на другое утро к Кирсанову.
— Скажите, Александр Матвеевич, люблю я мешаться в чужие дела?
— Ваша единственная слабость [Ник], Петр Захарович, [состоит] то, что вы думаете, будто вы не любите мешаться в чужие дела, между тем как вы беспрестанно заняты ими, — отвечал Кирсанов голосом, шутливость которого была несколько натянута.
— Да, я мешаюсь в них не по охоте, а потому, что так надобно, — но люблю я мешаться в них, Александр Матвеевич?
— Кто же это знает? — отвечал Кирсанов тем же тоном.
— Хорошо. Все-таки вы признаете, что я никогда не мешаюсь в дела пустые, что я высказываю свое мнение [только тем людям, дела] только тогда, когда от того или другого решения дела зависит что-нибудь важное. Но это предисловие лишнее. Вы видите, что я хочу говорить с вами о вашей поездке. Имеете ли вы право уезжать? Я не знал этого, вчера я увидел, что вы не имеете его. Вы знаете, я личные дела рассматриваю с общей точки зрения. Для меня лиц нет. Для меня [еще только факт] человек, о котором я говорю, существует только как представитель тех или других сил, имеющих известное влияние на жизнь других людей. Вы держали себя вчера так, что и наблюдатель более проницательный, чем я, не заметил бы ничего, если б [не был занят] смотрел на вас только как на частное лицо. Но я был занят вашею поездкою с общей точки зрения, и потому я понял ее причину. Общей, научной или какой-нибудь другой причины я найти не мог для нее, — следовательно, она должна иметь какую-нибудь личную причину. Я видел вчера, что
— Да знаете ли, мой идеал, к сожалению, недостижим. Я встретился с ним в почтовой карете, когда за год до окончания курса ехал к родным на каникулы. В карете было четыре места. Подле меня сидел молодой русский купец, [порядочно образованный] очень порядочный человек, против меня старичок-немец, подле немца, против купца [девуш], немка, девушка [очень хорошей фамилии, она мало была знакома со всеми главными] вовсе не родная и не знакомая соседу-немцу — он был из Ревеля, она ехала в Москву из Штутгарта. Немец не обращал на нее внимания, купец не говорил по-немецки, один я почувствовал призвание развлекать ее [и мы разговорились с], и она стала рассказывать мне, что едет в Москву из Штутгарта, всего только 4-й день в России, однако уж успела заметить много печальных странностей в наших привычках, на все смотрела с любопытством, потому что остается жить в России. Мы с купцом не курили из уважения к даме, которой, может быть, это было бы очень неприятно. Ведь она разговаривала со мною и могла бы сказать мне, чтоб я не стеснялся курить, спросить меня, не курю ли я [если бы ей не был неприятен табачный запах]? Но она не говорила, чтоб мы курили, не стесняясь ее, — значит табачный запах неприятен для нее. Но немец не поцеремонился и с первой станции вернулся в карету с сигарою в зубах. Мы посмотрели, что из этого будет. Прошло четверть часа, полчаса — дама не морщилась. Купец ободрился [вынул сигару] и закурил папиросу. — Но когда он докурил до половины, моя немка [очень деликатно] сказала: извините меня перед вашим спутником, но у меня начинает болеть голова, я очень досадую.
В самую минуту прощанья, уже через баллюстраду сказал: — Ты вчера написала, что еще никогда не была так привязана ко мне, как теперь, — это правда, моя милая Верочка! И я привязан к тебе не меньше, чем ты ко мне. А расположение к человеку — желание счастья ему, мы твердо знаем. А счастья нет без свободы. Ты не хотела бы стеснять меня, и — и я тебя тоже. А если б ты стала стесняться мной, ты бы меня огорчила. Так ты этого не делай, а пусть будет с тобою, что тебе лучше. А там посмотрим. Когда мне воротиться, ты напиши: я пришлю адрес. До свиданья, мой друг: второй звонок, слишком пора. До свиданья, мой друг.
XXVII
Это было в конце апреля. В половине {В последних числах} июня Лопухов возвратился. Пожил недели три в Петербурге, потом поехал {уехал} в Москву, по заводским делам. 9-го июля он уехал, а 11 июля поутру произошло недоумение в гостинице у станции Московской железной дороги, по случаю невставанья приезжего, а часа через два потом сцена на Каменноостровской даче. Теперь проницательный читатель уже не промахнется в отгадке того, кто это застрелился. — «Я уж давно видел, что Лопухов», говорит проницательный читатель. — «Конечно», отвечаю я. — «Да он и не застрелился, я с самого начала знал, что не застрелился», — в восторге от своей догадливости вопиет проницательный читатель. — «Так куда же он девался, и как фуражка его оказалась простреленною по околышу?»
— «Нужды нет, это все его штуки, а он сам себя ловил бреднем, шельма этакой», — ломит себе проницательный читатель. — Ну, бог с тобою, как знаешь, — ведь тебя ничем не урезонишь.
XXVIII
ОБЫКНОВЕННЫЕ ЛЮДИ И ОСОБЕННЫЙ ЧЕЛОВЕК
Часа через три после того, как ушел Кирсанов, Вера Павловна опомнилась, и одною из первых ее мыслей было: нельзя же так оставить мастерскую. Да, хоть Вера Павловна и любила доказывать, что мастерская идет сама собою, но ведь в сущности знала, что только обольщает себя этою мыслью, а на самом деле мастерской необходима руководительница, иначе все развалится. Впрочем, теперь дело уж очень установилось, и можно было иметь очень мало хлопот по руководству им. У Мерцаловой было двое детей, но час-полтора в день, — да и то не каждый день, — она может уделять; она, наверное, не откажется, — ведь она и теперь много занимается в мастерской. Вера Павловна начала разбирать свои платья, свои вещи для продажи, — а сама послала Машу: сначала к Мерцаловой — просить ее приехать, потом к торговке старым платьем, а подстать и всякими вещами, Рахели, одной из самых ловких и оборотливых евреек, но доброй знакомой Веры Павловны, с которой [как со] Рахель была безусловно честна, как со всеми порядочными людьми почти все еврейские мелкие торговцы и торговки. Сначала Маша должна была заехать с Рахелью на городскую квартиру, собрать там все оставленные в городе платья и вещи, по дороге заехать к меховщику, которому отдано было на сохранение зимнее платье, и потом со всем этим [добром] ворохом Рахель должна была приехать на дачу, чтобы хорошенько оценить все и купить все гуртом.
Когда Маша выходила из ворот, ее встретил [Рахманов] Рахметов, уже с полчаса бродивший около дачи.
— Вы уходите, Маша? Надолго?
— Должно быть, придется воротиться уж поздно вечером. Много поручений.
— Вера Павловна остается одна?
— Да. Одна.
— Так я зайду, посижу вместо вас, — может быть, случится какая-нибудь надобность.
— Ах, пожалуйста, а то боялась за нее.
Кроме Маши и равнявшихся ей или превосходивших ее простотою души и платья, все немного побаивались Рахметова, — и Лопухов, и Кирсанов, и все, не боявшиеся ничего и никого, иногда чувствовали перед ним некоторую трусоватость. Но Маша и равнявшиеся ей или превосходившие ее сильно благоволили к нему. Он вошел, сказал Вере Павловне, что уж он все знает и приехал просидеть у нее вечер, на всякий случай, не понадобятся ли ей его услуги. Услуги были бы нужны, пожалуй, хоть сейчас — помогать в хлопотах по разборке вещей, и всякий другой на месте Рахметова в одну и ту же секунду и был бы приглашен, и сам вызвался бы заняться этим. Но Вера Павловна, поблагодарив его за внимательность, не попросила пособить ей разбирать вещи, и он не вызвался, а сказал: «Я буду сидеть в кабинете; если что понадобится, вы позовете; и если кто придет, я отопру дверь, вы не беспокойтесь сама», — и преравнодушно ушел в кабинет. Долго пересматривал он полки с книгами, все раздумывая, какую взять, наконец с радостью сказал: «А, вот это хорошо, что попалось» — это он сказал, прочитав на переплете нескольких томов: «I. Newtonii Opera [quae super sunt] omnia» — «Полное собрание сочинений Ньютона», — торопливо стал перебирать томы, один за другим, отыскал, какой нужно, и с любовною улыбкою перечитал заглавие сочинения [которого] [встречею с ко], мысль о котором так его одушевила: «In Apocalypsis Commentariorum libri V», то есть [Комментар] «Толкование на [книгу] Апокалипсис».- «Да, эта сторона истории знания до сих пор оставалась у меня пробелом. Ньютон писал этот комментарий в старости, когда был наполовину человеком в здравом уме, наполовину помешанным. Книга классическая по вопросу о смешении безумия с умом. Ведь это смешение почти во всех книгах, почти во всех головах. Но здесь оно должно быть в образцовой форме. Во-первых, гениальнейший ум, во-вторых, и приметавшееся к нему безумие — признанное, бесспорное безумие. Значит, книга капитальная по своей части. Тончайшие черты общего явления должны выказываться здесь рельефнее, чем где бы то ни было, и никто не может подвергнуть сомнению, что это терты именно того явления, которому принадлежат, — черты смешения безумия с умом. Сочинение, достойное изучения». Он с усердным наслаждением принялся читать книгу, [читать которую так] которую в последние сто лет едва ли кто мог прочесть, кроме несчастных [занимавш] корректоров ее: читать ее для кого бы то ни было, кроме Рахметова, то же самое, что [куша] есть песок или опилки. Но ему было вкусно.
[Если б я был художник вроде наших великих художников [имеющих], я присочинил бы [к тому, что было] какую-нибудь пружину, чтобы Рахметов [принимал участие в развит] участвовал в действии романа. Если б я был истинным художником, я взял бы предметом рассказа те стороны жизни, в которых Рахметов был главным действующим лицом, — и это мне очень хотелось бы сделать, но с такою задачею я не справился бы. Но хоть я и плохой писатель, а все не]
Если бы я был художник вроде наших великих художников, имеющих куаферские понятия об искусстве и взгляд очень благородного и образованного фата средней руки на жизнь и людей, я присочинил бы к [своему] тому, что я рассказываю, какую-нибудь пружину [и], чтобы Рахметов стал участвовать в действии романа, и [изоб]