я и видела: сама она пряталась за пологом, мне снилось, что у моей постели, – за то же я ее и бросила, что на ней это приснилось, – что у ней есть полог и что гостья прячется за ним; но какая дивная рука, мой милый! И она пела про любовь и подсказывала мне, что такое любовь. Теперь я поняла, мой милый. Какая была я глупенькая, я не понимала, ведь была девочка, глупенькая девочка?
– Моя милая, ангел мой, всему своя пора. И то, как мы прежде жили с тобою, – любовь; и то, как теперь живем, – любовь; одним нужна одна, другим – другая любовь; тебе прежде было довольно одной, теперь нужна другая. Да, ты теперь стала женщиной, мой друг, и что прежде было не нужно тебе, стало нужно теперь.
Проходит неделя, две. Вера Павловна нежится; в своей комнате бывает она теперь, только когда мужа нет дома или когда он работает, – да нет, и когда работает, она часто сидит у него в кабинете; когда заметит, что мешает, что работа требует полного внимания, тогда зачем же мешать? Но ведь таких работ у каждого мало, большая часть и ученой работы – чисто механическая; поэтому три четверти времени он видит подле себя жену, и порою они приласкают друг друга. Только одно изобретение было нужно: купить другой диван, поменьше мужнина. И вот Вера Павловна после обеда нежится на своем диванчике; у диванчика сидит муж и любуется на нее.
– Милый мой, зачем ты целуешь мои руки? ведь я этого не люблю.
– Да? я и забыл, что обижаю тебя, ну, и буду обижать.
– Миленький мой, ты во второй раз избавляешь меня: спас меня от злых людей, спас меня от себя самой! Ласкай меня, мой милый, ласкай меня!
Проходит месяц. Вера Павловна нежится после обеда на своем широком, маленьком, мягком диванчике в комнате своей и мужа, то есть в кабинете мужа. Он присел на диванчик, а она обняла его, прилегла головой к его груди, но она задумывается; он целует ее, но не проходит задумчивость ее, и на глазах чуть ли не готовы навернуться слезы.
– Верочка, милая моя, что ты задумчива?
Вера Павловна плачет и молчит. Нет, она утерла слезы.
– Нет, не ласкай, мой милый! Довольно. Благодарю тебя! – и она так кротко и искренно смотрит на него. – Благодарю тебя, ты так добр ко мне.
– Добр, Верочка? Что это, как это?
Проходит два дня. Вера Павловна опять нежится после обеда, нет, не нежится, а только лежит и думает, и лежит она в своей комнате, на своей кроватке. Муж сидит подле нее, обнял ее, тоже думает.
«Да, это не то. Во мне нет того», – думает Лопухов.
«Какой он добрый, какая я неблагодарная!» – думает Вера Павловна.
Вот что они думают.
Она говорит:
– Мой милый, иди к себе, занимайся или отдохни, – и хочет сказать и умеет сказать эти слова простым, не унылым тоном.
– Зачем же, Верочка, ты гонишь меня? мне и здесь хорошо, – и хочет и умеет сказать эти слова простым, веселым тоном.
– Нет, иди, мой милый. Ты довольно делаешь для меня. Иди отдохни.
Он целует ее, и она забывает свои мысли, и ей опять так сладко и легко дышать.
– Благодарю тебя, мой милый, – говорит она.
А Кирсанов совершенно счастлив. Трудновата была борьба на этот раз, но зато и сколько внутреннего удовольствия доставляла она ему, и это удовольствие не пройдет вместе с нею, а будет греть его грудь долго, до конца жизни. Он честен. Да. Он сблизил их. Да, в самом деле сблизил. Кирсанов лежит на диване, курит и думает: «Будь честен, то есть расчетлив, не просчитывайся в расчете, помни сумму, помни, что она больше своей части, то есть что твоя человеческая натура сильнее, важнее для тебя, чем каждое отдельное твое стремление, предпочитай же ее выгоды выгодам каждого отдельного твоего стремления, если они как-нибудь разноречат, – вот только и всего, это и называется попросту: будь честен, и все будет отлично. Одно правило, и какое немудрое, вот и весь результат науки, вот и весь свод законов счастливой жизни. Да, счастливы те, которые родились с наклонностью понять это простое правило. И я довольно счастлив в этом отношении. Конечно, я много, вероятно, больше, чем натуре, обязан развитию. А постепенно это будет развиваться в обычное правило, внушаемое всем воспитанием, всею обстановкою жизни. Да, тогда будет всем легко жить на свете, вот как теперь мне. Да, я доволен. Надобно, однако, зайти к ним: я не был уж недели три. Пора, хоть это уж и неприятно мне. Меня уж и не тянет к ним. Но пора. Заеду на днях на полчаса. Или не отложить ли на месяц? Кажется, можно.
Да, отступление сделано вполне, маневры кончены; скрылся из виду, и теперь не заметят, три недели или три месяца не был я у них. А приятно издали думать о людях, с которыми поступил честно. Отдыхаю на лаврах».
А Лопухов еще через два-три дня, тоже после обеда, входит в комнату жены, берет на руки свою Верочку, несет ее на ее оттоманку к себе: «Отдыхай здесь, мой друг», и любуется на нее. Она задремала улыбаясь; он сидит и читает. А она уж опять открыла глаза и думает:
«Как у него убрана комната: кроме необходимого, ничего нет. Нет, есть и у него свои прихоти: вот огромный ящик сигар, который я ему подарила в прошлом году, он еще стоит цел, ждет своего срока. Да, это его единственная прихоть, одна роскошь – сигары. Нет, вот и еще роскошь: фотография этого старика; какое благородное лицо у старика, какая смесь незлобия и проницательности в его глазах, во всем выражении лица! Сколько хлопот было Дмитрию достать эту фотографию. Ведь портретов Овэна[33] нет нигде, ни у кого. Писал три письма, двое из бравших письма не отыскали старика, третий нашел, и сколько мучил его, пока удалась действительно превосходная фотография, и как Дмитрий был счастлив, когда получил ее, и письмо от «святого старика», как он зовет его, письмо, в котором Овэн хвалит меня, со слов его. А вот и другая роскошь: мой портрет; полгода он копил деньги, чтобы просить хорошего живописца, и сколько они с этим молодым живописцем мучили меня. Два портрета – и только. Неужели дорого стоило бы купить гравюр и фотографий, как у меня? У него нет и цветов, которых так много в моей комнате; отчего же ему не нужны цветы, а мне нужны? Неужели оттого, что я женщина? Что за пустяки! Или это оттого, что он серьезный, ученый человек? Но ведь у Кирсанова и гравюры, и цветы, а он также серьезный и ученый человек.
И почему ему скучно отдавать мне много времени? Ведь я знаю, что это ему стоит усилия. Неужели оттого, что он серьезный и ученый человек? Но ведь Кирсанов… нет, нет, он добрый, добрый, он все для меня сделал, все готов с радостью для меня сделать! Кто может так любить меня, как он? И я его люблю, и я готова на все для него…»
– Верочка, а ты уж не дремлешь, мой милый друг?
– Миленький мой, отчего у тебя в комнате нет цветов?
– Изволь, мой друг, я заведу. Завтра же. Мне просто не случилось подумать об этом, что это хорошо. А это очень хорошо.
– Но чем еще просила бы я тебя: купи себе фотографий, или лучше я тебе куплю на свои деньги и цветов и фотографий.
– Тогда действительно они будут мне приятны. Я и так люблю их, но тогда мне приятнее будет иметь их. Но, Верочка, ты была задумчива, ты думала о своем сне. Позволишь ли ты мне просить тебя, чтоб ты побольше рассказала мне об этом сне, который так напугал тебя?
– Мой милый, теперь я не думала о нем. И мне так тяжело вспоминать его.
– Но, Верочка, быть может, мне полезно будет знать его.
– Изволь, мой милый. Мне снилось, что я скучаю оттого, что не поехала в оперу, что я думала о ней, о Бозио; ко мне пришла какая-то женщина, которую я сначала приняла за Бозио и которая все пряталась от меня; она заставила меня читать мой дневник; там было написано все только о том, как мы с тобою любим друг друга, а когда она дотрогивалась рукою до страниц, на них показывались новые слова, говорившие, что я не люблю тебя.
– Прости меня, мой друг, что я еще спрошу тебя: ты только видела во сне?
– Милый мой, если б не только, разве я не сказала бы тебе? Ведь я это тогда же тебе сказала.
Это было сказано так нежно, так искренно, так просто, что Лопухов почувствовал в груди волнение теплоты и сладости, которого всю жизнь не забудет тот, кому счастье дало испытать его. О, как жаль, что немногие, очень немногие мужья могут знать это чувство! Все радости счастливой любви – ничто перед ним: оно навсегда наполняет чистейшим довольством, самою святою гордостью сердце человека. В словах Веры Павловны, сказанных с некоторой грустью, слышался упрек; но ведь смысл упрека был: «Друг мой, неужели ты не знаешь, что ты заслужил полное мое доверие? Жена должна скрывать от мужа тайные движения своего сердца, таковы уже те отношения, в которых они стоят друг к другу. Но ты, мой милый, держал себя так, что от тебя не нужно утаивать ничего, что мое сердце открыто перед тобою, как передо мною самой». Это великая заслуга в муже; эта великая награда покупается только высоким нравственным достоинством; и кто заслужил ее, тот вправе считать себя человеком безукоризненного благородства, тот смело может надеяться, что совесть его чиста и всегда будет чиста, что мужество никогда ни в чем не изменит ему, что во всех испытаниях, всяких, каких бы то ни было, он останется спокоен и тверд, что судьба почти не властна над миром его души, что с той поры, как он заслужил эту великую честь, до последней минуты жизни, каким бы ударом ни подвергался он, он будет счастлив сознанием своего человеческого достоинства. Мы теперь довольно знаем Лопухова, чтобы видеть, что он был человек не сентиментальный, но он был так тронут этими словами жены, что лицо его вспыхнуло.
– Верочка, друг мой, ты упрекнула