нельзя отказаться, которого нельзя отложить, – тогда человек несравненно тверже.
– Но ведь у тебя было тогда много дела, и теперь точно так же.
– Ах, Саша, разве это неотступные дела? Я занимаюсь ими, когда хочу, сколько хочу. Когда мне вздумается, я могу или очень сократить, или вовсе отложить их. Чтобы заниматься ими в такое время, когда мысли расстроены, нужно особое усилие воли, только оно заставит заниматься ими. Нет опоры в необходимости. Например, я занимаюсь хозяйством, трачу на это очень много времени; но девять десятых частей этого времени я употребляю на него лишь по своей охоте. При порядочной прислуге разве не пошло бы все почти так же, хотя бы я гораздо меньше занималась сама? И кому это нужно, чтобы с большою тратою времени шло несколько, немножко получше того, чем шло бы при гораздо меньшей трате моего времени? То же, надобность этого только в моей охоте. Когда мысли спокойны, занимаешься этими вещами; когда мысли расстроены, бросаешь их, потому что без них можно обойтись. Для важного всегда бросаешь менее важное. Лишь только чувства сильно разыгрываются, они вытесняют мысли о таких делах. У меня есть уроки; это уж несколько важнее: их я не могу отбрасывать по произволу; но это все не то. Я внимательна к ним, только когда хочу; если я во время урока и мало буду думать о нем, он пойдет лишь немного хуже, потому что это преподавание слишком легко, оно не имеет силы поглощать мысль. И потом: разве я в самом деле живу уроками? Разве от них зависит мое положение, разве они доставляют мне главные средства к образу жизни, какой я веду? Нет, эти средства доставляла мне работа Дмитрия, теперь – твоя. Уроки приятны моему чувству независимости и на самом деле небесполезны. Но все-таки в них нет для меня жизненной необходимости. Я пробовала тогда прогонять мучившие меня мысли, занявшись мастерскою гораздо более обыкновенного. Но опять я делала это только по усилию своей воли. Ведь я понимала, что мое присутствие в мастерской нужно только на час, на полтора, что если я остаюсь в ней дольше, я уж беру на себя искусственное занятие, что оно полезно, но вовсе не необходимо для дела. И потом, самое дело это – разве оно может служить важною опорою для обыкновенных людей, как я? Рахметовы – это другая порода; они сливаются с общим делом так, что оно для них необходимость, наполняющая их жизнь; для них оно даже заменяет личную жизнь. А нам, Саша, недоступно это. Мы не орлы, как он. Нам необходима только личная жизнь. Мастерская – разве это моя личная жизнь? Это дело – не мое дело, чужое. Я занимаюсь им не для себя, а для других; пожалуй, и для моих убеждений. Но разве человеку, – такому, как мы, не орлу, – разве ему до других, когда ему самому очень тяжело? Разве его занимают убеждения, когда его мучат его чувства? Нет, нужно личное дело, необходимое дело, от которого зависела бы собственная жизнь, такое дело, которое лично для меня, для моего образа жизни, для моих средств к жизни, для всего моего положения в жизни, для всей моей судьбы было бы важнее всех моих увлечений страстью; только такое дело может служить опорою в борьбе со страстью, только оно не вытесняется из жизни страстью, а само заглушает страсть, только оно дает силу и отдых. Я хочу такого дела.
– Так, мой друг, так, – горячо говорил Кирсанов, целуя жену, у которой горели глаза от одушевления. – Так, и до сих пор я не думал об этом, когда это так просто; я не замечал этого! Да, Верочка, никто другой не может думать за самого человека. Кто хочет, чтоб ему было хорошо, думай сам за себя, заботься сам о себе, – другой никто не заменит. Так любить, как я, и не понимать, пока ты сама не растолковала! Но, – продолжал он, уже смеясь и все целуя жену, – почему ж ты видишь в этом надобность теперь? собираешься влюбиться в кого, Верочка, – да?
Вера Павловна расхохоталась, и долго они оба не могли сказать ни слова от смеха.
– Да, теперь мы оба можем это чувствовать, – заговорила наконец она, – я теперь могу, так же как и ты, наверное знать, что ни с тобою, ни со мною не может случиться ничего подобного. Но, серьезно, знаешь ли, что мне кажется теперь, мой милый: если моя любовь к Дмитрию не была любовью женщины, уж развившейся, то и он не любил меня в том смысле, как мы с тобою понимаем это. Его чувство ко мне было соединение очень сильной привязанности ко мне как другу с минутными порывами страсти ко мне как женщине; дружбу он имел лично ко мне, собственно ко мне, а эти порывы искали только женщины: ко мне, лично ко мне, они имели мало отношения. Нет, это не была любовь. Разве он много занимался мыслями обо мне? Нет, они не были для него занимательны. Да, и с его стороны, как с моей, не было настоящей любви.
– Ты несправедлива к нему, Верочка.
– Нет, Саша, это так. В разговоре между мною и тобою напрасно хвалить его. Мы оба знаем, как высоко мы думаем о нем; знаем также, что, сколько бы он ни говорил, будто ему было легко, на самом деле было нелегко; ведь и ты, пожалуй, говоришь, что тебе было легко бороться с твоею страстью, – все это прекрасно, и не притворство; но ведь не в буквальном же смысле надобно понимать такие резкие уверения, – о мой друг, я понимаю, сколько ты страдал… Вот как сильно понимаю это…
– Верочка, ты меня задушишь; и согласись, что, кроме силы чувства, тебе хотелось показать и просто силу? Да, ты очень сильна, да и как не быть сильною с такой грудью…
– Милый мой Саша!
VIII
– Саша, а ведь ты не дал мне договорить о деле, – начала Вера Павловна, когда они часа через два сидели за чаем.
– Я тебе не дал договорить? Я виноват?
– Конечно, ты.
– Кто начал дурачиться?
– И не совестно тебе это?
– Что?
– Что я начала дурачиться. Фи, так компрометировать скромную женщину своей флегматичностью!
– Будто? А я верил тому, что ты толкуешь о равенстве; если равенство, то и равенство инициативы.
– Ха, ха, ха! какое ученое слово! Но неужели ты меня обвинишь в непоследовательности? Разве я не стараюсь иметь равенства в инициативе? Но, Саша, я теперь беру инициативу продолжать серьезный разговор, о котором мы забыли.
– Бери, но я отказываюсь следовать за тобою. Я теперь возьму инициативу продолжать забывать. Дай руку.
– Саша, но надобно же договорить.
– Завтра успеем. Теперь меня, ты видишь, слишком заинтересовало исследование этой руки.
IX
– Саша, договорим же то, о чем не договорили вчера. Это надобно, потому что я собираюсь ехать с тобою; надобно же тебе знать зачем, – говорила Вера Павловна поутру.
– Со мною? Ты едешь со мною?
– Конечно. Ты спрашивал меня, Саша, зачем мне нужно дело, от которого серьезно зависела бы моя жизнь, которым бы я так же дорожила, как ты своим, которое было бы так же неотступно, которое так же требовало бы от меня всего внимания, как твое от тебя. Мой милый, мне надобно такое дело потому, что я очень горда. Меня давно тяготит и стыдит воспоминание, что борьба с чувством тогда отразилась на мне так заметно, была так невыносима для меня. Ты знаешь, я говорю не о том, что она была тяжела, – ведь и твоя была для тебя также нелегка, – это зависит от силы чувства, и не мне теперь жалеть, что она была тяжела, это значило бы жалеть, что чувство было сильно, – нет! но зачем у меня против этой силы не было такой же твердой опоры, как у тебя? Я хочу иметь такую же опору. Но это только навело меня на мою мысль, а настоящая потребность, конечно, в настоящем. Вот она: я хочу быть равна тебе во всем – это главное. Я нашла себе дело. Когда мы с тобою простились вчера, я долго думала об этом, я вздумала это вчера поутру, без тебя, вчера я хотела посоветоваться с тобою, как с добрым человеком, а ты изменил моей надежде на твою солидность. Теперь уж поздно советоваться: я решилась. Да, Саша, тебе придется много хлопотать со мною; милый мой, как мы будем рады, если я увижу себя способной к этому!
Да, теперь Вера Павловна нашла себе дело, о котором не могла бы она думать прежде: рука ее Александра была постоянно в ее руке, и потому идти было легко. Лопухов ни в чем не стеснял ее, как и она его, и только. Нет, было и больше, конечно, гораздо больше. Она всегда была уверена, что в каком бы случае ни понадобилось ей опереться на его руку, его рука, вместе с его головою, в ее распоряжении. Но только вместе с головою, своей головы он не пожалел бы для нее, точно так же не поленился бы и протянуть руку; то есть в важных случаях, в критические моменты его рука так же готова и так же надежна, как рука Кирсанова, – и он слишком хорошо доказывал это своею женитьбою, когда пожертвовал для нее всеми любимыми тогдашними мыслями о своей ученой карьере и не побоялся рискнуть на голод. Да, когда было важное дело, рука подавалась. Но вообще рука эта была далеко от нее. Вера Павловна устраивала свою мастерскую; если бы в чем была необходима его помощь, он помогал бы с радостью. Но почему ж он почти ничего не делал? Он только не мешал, одобрял, радовался. У него была своя жизнь, у нее – своя. Теперь не то. Кирсанов не ждал ее требования, чтобы участвовать во всем, что она делала; он был заинтересован столько же, как она сама, во всей ее обыденной жизни, как и она во всей его жизни. Это было уже совершенно не то отношение, как с первым мужем, и потому она чувствовала у себя новые средства для деятельности, и потому стали в ней серьезно являться, получать для нее практическую требовательность такие мысли, которые прежде были только теоретически известны ей и, в сущности, не затрогивали