ее внутреннюю жизнь: чего нельзя делать, о том и не думаешь серьезно.
Вот какого рода были эти мысли, которые теперь стали живо чувствоваться Верою Павловною и служить мотивами для деятельности.
X
«Нам формально закрыты почти все пути гражданской жизни. Нам практически закрыты очень многие, – почти все, – даже из тех путей общественной деятельности, которые не загорожены для нас формальными препятствиями. Из всех сфер жизни нам оставлено тесниться только в одной сфере семейной жизни, – быть членами семьи, и только. Кроме этого, какие же занятия открыты нам? Почти только одно: быть гувернантками; да еще разве – давать какие-нибудь уроки, которых не захотят отнять у нас мужчины. Нам тесно на этой единственной дороге; мы мешаем друг другу, потому что слишком толпимся на ней; она почти не может давать нам самостоятельности, потому что нас, предлагающих свои услуги, слишком много. Ни одна из нас никому не нужна все потому же, что нас слишком много. Кто станет дорожить гувернанткою? Только скажите слово, что вы хотите иметь гувернантку, сбегаются десятки и сотни нас перебивать одна у другой место.
Нет, пока женщины не будут стараться о том, чтобы разойтись на много дорог, женщины не будут иметь самостоятельности. Конечно, пробивать новую дорогу тяжело. Но мое положение в этом деле особенно выгодно. Мне стыдно было бы не воспользоваться им. Мы не приготовлены к серьезным занятиям. Я не знаю, до какой степени нужно иметь руководителя, чтобы готовиться к ним. Но я знаю, что, до какой бы степени ни понадобилась мне его ежедневная помощь, – он тут, со мной. И это не будет ему обременением, это будет так же приятно ему, как мне.
Нам закрыты обычаем пути независимой деятельности, которые не закрыты законом. Но из этих путей, закрытых только обычаем, я могу вступить на какой хочу, если только решусь выдержать первое противоречие обычая. Один из них слишком много ближе других для меня. Мой муж медик. Он отдает мне все время, которое у него свободно. С таким мужем мне легко попытаться, не могу ли я сделаться медиком.
Это было бы очень важно, если бы явились наконец женщины-медики. Они были бы очень полезны для всех женщин. Женщине гораздо легче говорить с женщиною, чем с мужчиною. Сколько предотвращалось бы тогда страданий, смертей, сколько несчастий! Надобно попытаться».
XI
Вера Павловна кончила разговор с мужем тем, что надела шляпу и поехала с ним в госпиталь испытать свои нервы, – может ли она видеть кровь, в состоянии ли будет заниматься анатомиею. При положении Кирсанова в госпитале, конечно, не было никаких препятствий этому испытанию.
Я, нисколько не совестясь, уж очень много компрометировал Веру Павловну со стороны поэтичности; например, не скрывал того, что она каждый день обедала, и вообще с аппетитом, а кроме того, по два раза в день пила чай. Но теперь я дошел до такого обстоятельства, что, при всей бесстыдной низости моих понятий, на меня нападает робость, и думаю я: «Не лучше ли было бы скрыть эту вещь? Что подумают о женщине, которая в состоянии заниматься медициною?» Какие грубые нервы должны быть у нее, какая черствая душа! Это не женщина, а мясник! Но, сообразивши, что ведь я и не выставляю своих действующих лиц за идеалы совершенства, я успокоиваюсь: пусть судят, как хотят, о грубости натуры Веры Павловны, мне какое дело? Груба так груба.
Поэтому я хладнокровно говорю, что она нашла очень большую разницу между праздным смотрением на вещи и деятельною работою над ними на пользу себе и другим.
Я помню, как испугался я, двенадцатилетний ребенок, когда меня, никогда еще не видавшего пожаров, разбудил слишком сильный шум пожарной тревоги. Все небо пламенело, раскаленное; по всему городу, большому провинциальному городу, летели головни, по всему городу страшный гвалт, беготня, крик. Я дрожал, как в лихорадке. По счастью, я успел убежать на пожар, пользуясь тем, что все домашние были в суматохе. Пожар был вдоль набережной (то есть просто берега, потому что какая же набережная?). Берег был уставлен дровами, лубочным товаром. Такие же мальчишки, как я, разбирали и оттаскивали все это подальше от горевших домов; принялся и я, – куда девался весь мой страх! Я работал очень усердно, пока сказали нам: «Довольно, опасность прошла». С той поры я уж и знал, что если страшно от сильного пожара, то надобно бежать туда и работать, и вовсе не будет страшно.
Кто работает, тому некогда ни пугаться, ни чувствовать отвращение или брезгливость.
Итак, Вера Павловна занялась медициною; и в этом, новом у нас, деле она была одною из первых женщин, которых я знал. После этого она действительно стала чувствовать себя другим человеком. У ней была мысль: «Через несколько лет я уж буду в самом деле стоять на своих ногах». Это великая мысль. Полного счастья нет без полной независимости. Бедные женщины, как немногие из вас имеют это счастие!
XII
И вот проходит год; и пройдет еще год, и еще год после свадьбы с Кирсановым, и все так же будут идти дни Веры Павловны, как идут теперь, через год после свадьбы, как шли с самой свадьбы; и много лет пройдет, они будут идти все так же, если не случится ничего особенного; кто знает, что принесет будущее? но до той поры, как я пишу это, ничего такого не случилось, и дни Веры Павловны идут все так же, как шли они тогда, через год, через два после свадьбы с Кирсановым.
После той страшно компрометирующей вещи, что Вера Павловна вздумала и нашла себя способною заниматься медициною, мне уж легко говорить обо всем: все остальное уж не может так ужасно повредить ей во мнении публики. И я должен сказать, что и теперь в Сергиевской, как прежде на Васильевском, три грани дня Веры Павловны составляют: чай утром, обед и вечерний чай; да, она сохранила непоэтическое свойство каждый день обедать и два раза пить чай и находить это приятным, и вообще она сохранила все свои непоэтические, и неизящные, и нехорошего тона свойства.
И многое другое осталось по-прежнему в это новое спокойное время, как было в прежнее спокойное время.
Осталось и разделение комнат на нейтральные и ненейтральные; осталось и правило не входить в ненейтральные комнаты друг к другу без разрешения, осталось и правило не повторять вопроса, если на первый вопрос отвечают «не спрашивай»; осталось и то, что такой ответ заставляет совершенно ничего не думать о сделанном вопросе, забыть его: осталось это потому, что осталась уверенность, что если бы стоило отвечать, то и не понадобилось бы спрашивать, давно все было бы сказано без всякого вопроса, а в том, о чем молчат, наверное нет ничего любопытного. Все это осталось по-прежнему в новое спокойное время, как было в прежнее спокойное время; только в нынешнее новое спокойное время все это несколько изменилось, или, пожалуй, не изменилось, но все-таки выходит не совсем то, что в прежнее время, и жизнь выходит вовсе не та.
Например, нейтральные и ненейтральные комнаты строго различаются; но разрешение на допуск в ненейтральные комнаты установлено раз навсегда для известного времени дня: это потому, что две из трех граней дня перенесены в ненейтральные комнаты; установился обычай пить утренний чай в ее комнате, вечерний чай в его комнате; вечерний чай устраивается без особенных процедур; слуга, все тот же Степан, вносит в комнату Александра самовар и прибор, и только; но с утренним чаем особая манера: Степан ставит самовар и прибор на стол в той нейтральной комнате, которая ближе к комнате Веры Павловны, и говорит Александру Матвеичу, что самовар подан, то есть говорит, если находит Александра Матвеича в его кабинете; но если не застает? Тогда Степану уж нет дела извещать, пусть сами помнят, что пора пить чай. И вот по этому заведению уж установлено правило, что поутру Вера Павловна ждет мужа без доклада, разрешается ли ему войти; без Саши тут нельзя обойтись ей, это всякий рассудит, когда сказать, как она встает.
Просыпаясь, она нежится в своей теплой постельке, ей лень вставать, она и думает и не думает, и полудремлет и не дремлет; думает – это, значит, думает о чем-нибудь таком, что относится именно к этому дню, к этим дням, что-нибудь по хозяйству, по мастерской, по знакомствам, по планам, как расположить этот день, – это, конечно, не дремота; но, кроме того, есть еще два предмета, года через три после свадьбы явился и третий, который тут в руках у ней, Митя: он «Митя», конечно, в честь друга Дмитрия; а два другие предмета, один – сладкая мысль о занятии, которое дает ей полную самостоятельность в жизни, другая мысль – Саша; этой мысли даже и нельзя назвать особою мыслью, она прибавляется ко всему, о чем думается, потому что он участвует во всей ее жизни; а когда эта мысль, эта не особая мысль, а всегдашняя мысль, остается одна в ее думе, – она очень, очень много времени бывает одна в ее думе, – тогда как это назвать? дума ли это или дремота, спится ли ей или не спится? глаза полузакрыты, на щеках легкий румянец, будто румянец сна… да, это дремота. Теперь, видите сами, часто должно пролетать время так, что Вера Павловна еще не успеет подняться, чтобы взять ванну (это устроено удобно, стоило порядочных хлопот: надобно было провести в ее комнату кран от крана и от котла в кухне; и правду сказать, довольно много дров выходит на эту роскошь, но что ж, это теперь можно было позволить себе), да, очень часто Вера Павловна успевает взять ванну и опять прилечь отдохнуть, понежиться после нее до появления Саши, а часто, даже не чаще ли, так задумывается и заполудремлется, что еще не соберется взять ванну, как Саша уж входит.
Но как хорошо каждый день поутру брать ванну; сначала вода самая теплая, потом теплый кран завертывается, открывается кран, по которому стекает вода, а кран с холодной водой остается открыт, и вода в ванне незаметно свежеет, свежеет, как это хорошо! Полчаса, иногда больше, иногда целый час не хочется расставаться с ванною.
И все сама, без служанки, и одевается сама – это гораздо лучше. Сама, то есть когда не продремлет срока, а если пропустит? тогда уж нельзя отделаться – да к чему ж и отделываться – от того, чтобы Саша не исполнял должность горничной! Саша ужасно смешной! и может быть, даже прикосновение руки