*
— Верочка, ты куда это собираешься?
— Я, маменька? — Верочка покраснела, — к Невскому проспекту, маменька.
— Так и я с тобою пойду, Верочка, мне в Гостиный двор нужно. Да что это, Верочка, говоришь, идешь на Невский, а такое платье надела! Надобно получше, когда на Невский, — там люди.
— Мне это платье нравится. Подождите одну секунду, маменька: я только возьму в своей комнате одну вещь.
Отправляются. Идут. Дошли до Гостиного двора, идут по той линии, которая вдоль Садовой, уж недалеко до угла Невского, — вот и лавка Рузанова.
— Маменька, я вам два слова скажу.
— Что с тобою, Верочка?
— До свиданья, маменька; не знаю, скоро ли; если не будете сердиться, до завтра.
— Что, Верочка? я что-то не разберу.
— До свиданья, маменька. Я теперь к мужу. Мы с Дмитрием Сергеичем третьего дня повенчались. — Поезжай в Караванную, извозчик.
— Четвертачок, сударыня.
— Хорошо, поезжай поскорее. Он к вам нынче вечером зайдет, маменька. А вы не сердитесь на меня, маменька.
Эти слова уж едва долетели до Марьи Алексевны.
— Да ты не в Караванную, я только так сказала, чтобы ты не думал долго, чтобы мне поскорее от этой дамы уехать. Налево, по Невскому. Мне гораздо дальше Караванной — на Васильевский Остров, в 5 линию, за Средним проспектом. Поезжай хорошенько, прибавлю.
— Ах, сударыня, обмануть меня изволили! Надо уж будет полтинничек положить.
— Если хорошо поедешь.
XXI
Свадьба устроилась не очень многосложным, хоть и не совсем обыкновенным образом.
Дня два после разговора о том, что они жених и невеста, Верочка радовалась близкому освобождению; на третий день уже вдвое несноснее прежнего стал казаться ей «подвал», как она выражалась, на четвертый день она уж поплакала, чего очень не любила, но поплакала немножко, на пятый побольше, на шестой уже не плакала, а только не могла заснуть от тоски.
Лопухов посмотрел, — когда произнес монолог «гм, гм», — посмотрел в другой раз, и произнес монолог «гм, гм! Да! гм!» Первым монологом он предположил что-то, только что именно предположил, сам не знал, а во втором монологе объяснил себе, какое именно в первом сделал предположение. «Не годится, показавши волю, оставлять человека в неволе», и после этого думал два часа: полтора часа по дороге от Семеновского моста на Выборгскую и полчаса на своей кушетке; первую четверть часа думал, не нахмуривая лба, остальные час и три четверти думал, нахмуривая лоб, по прошествии же двух часов ударил себя по лбу и, сказавши «хуже гоголевского почтмейстера, телятина!», — посмотрел на часы. — «10, еще можно» — и пошел с квартиры.
Первую четверть часа, не хмуря лба, он думал так: «все это вздор, зачем нужно кончать курс? И без диплома не пропаду, — да и не нужно его. Уроками, переводами достану не меньше, — пожалуй, больше, чем получал бы от своего докторства. Пустяки».
Стало быть, тут нечего было хмурить лба, — сказать правду; задача оказалась не головоломна отчасти и потому, что еще с прошлого урока предчувствовалось ему нечто вроде такого размышления. Это он понял теперь. А если бы ему напомнить размышление, начинавшееся на тему «жертва» и кончавшееся мыслями о нарядах, то можно бы его уличить, что предчувствовалось уж и с той самой поры нечто вроде этого обстоятельства, потому что иначе незачем было бы и являться тогда в нем мысли: «отказываюсь от ученой карьеры». Тогда ему представлялось, что не отказывается, а инстинкт уже говорил: «откажешься, отсрочки не будет». И если бы уличить Лопухова, как практического мыслителя, в тогдашней его неосновательности «не отказываюсь», он восторжествовал бы, как теоретик, и сказал бы: «вот вам новый пример, как эгоизм управляет нашими мыслями! — ведь я должен бы был видеть, но не видел, потому что хотелось видеть не то — и нашими поступками, потому что зачем же заставил девушку сидеть в подвале лишнюю неделю, когда следовало предвидеть и все устроить тогда же!»
Но ничего этого не вспомнилось и не подумалось ему, потому что надобно было нахмурить лоб и, нахмурив его, думать час и три четверти над словами: «кто повенчает?» — и все был один ответ: «никто не повенчает!» И вдруг вместо «никто не повенчает» — явилась у него в голове фамилия «Мерцалов»; тогда он ударил себя по лбу и выбранил справедливо: как было с самого же начала не вспомнить о Мецалове? А отчасти и несправедливо: ведь не привычно было думать о Мерцалове, как о человеке венчающем.
В Медицинской академии есть много людей всяких сортов, есть, между прочим, и семинаристы: они имеют знакомства в Духовной академии, — через них были в ней знакомства и у Лопухова. Один из знакомых ему студентов Духовной академии, — не близкий, но хороший знакомый, — кончил курс год тому назад и был священником в каком-то здании с бесконечными коридорами на Васильевском острове. Вот к нему-то и отправился Лопухов, и по экстренности случая и позднему времени, даже на извозчике.
Мерцалов, сидевший дома один, читал какое-то новое сочинение, — то ли Людовика XIV, то ли кого другого из той же династии.
— Вот какое и вот какое дело, Алексей Петрович! Знаю, что для вас это очень серьезный риск; хорошо, если мы помиримся с родными, а если они начнут дело? вам может быть беда, да и наверное будет; но… Никакого «но» не мог отыскать в своей голове Лопухов: как, в самом деле, убеждать человека, чтобы он за нас клал шею в петлю!
Мерцалов долго думал, тоже искал «но» для уполномочения себя на такой риск и тоже не мог придумать никакого «но».
— Как же с этим быть? Ведь хотелось бы… то, что вы теперь делаете, сделал и я год назад, да стал неволен в себе, как и вы будете. А совестно: надо бы помочь вам. Да, когда есть жена, оно и страшновато идти без оглядки.
— Здравствуй, Алеша. Мои все тебе кланяются, здравствуйте, Лопухов: давно мы с вами не виделись. Что вы тут говорите про жену? Все у вас жены виноваты, — сказала возвратившаяся от родных дама лет 17, хорошенькая и бойкая блондинка.
Мерцалов пересказал жене дело. У молодой дамы засверкали глазки.
— Алеша, ведь не съедят же тебя!
— Очень большой риск, — подтвердил Лопухов.
— Ну, что делать, рискни, Алеша, — я тебя прошу.
— Когда ты меня не станешь осуждать, Наташа, что я забыл про тебя, идя на опасность, так разговор кончен. Когда хотите венчаться, Дмитрий Сергеевич?
Следовательно, препятствий не оставалось.
В понедельник поутру Лопухов сказал Кирсанову:
— Знаешь ли что, Александр? уж верно подарить тебе ту половину нашей работы, которая была моей долей. Бери мои бумаги, препараты, я бросаю. Выхожу из Академии, вот и просьба. Женюсь.
Лопухов рассказал историю в двух словах.
— Если бы ты был глуп, или бы я был глуп, сказал бы я тебе, Дмитрий, что этак делают сумасшедшие. А теперь не скажу. Все возражения ты, верно, постарательнее моего обдумал. А и не обдумывал, так ведь все равно. Глупо ли ты поступаешь, умно ли — не знаю; но, по крайней мере, сам не стану делать той глупости, чтобы пытаться отговаривать, когда знаю, что не отговорить. Я тебе тут нужен на что-нибудь, или нет?
— Нужно квартиру приискать где-нибудь в дешевой местности, три комнаты. Мне надобно хлопотать в Академии, чтобы поскорее выдали бумаги, чтобы завтра же. Так поищи квартиру ты.
Во вторник Лопухов получил свои бумаги, отправился к Мерцалову, сказал, что свадьба завтра.
— В какое время для вас удобнее, Алексей Петрович? — Алексею Петровичу все равно, он завтра весь день дома. — Я думаю, впрочем, что успею прислать Кирсанова предупредить вас.
В среду в 11 часов, пришедши на бульвар, Лопухов довольно долго ждал Верочку и начинал уже тревожиться; но вот и она, так спешит.
— Верочка, друг мой, не случилось ли чего с тобой?
— Нет, миленький, ничего, я опоздала только оттого, что проспала.
— Это значит, ты во сколько же часов уснула?
— Миленький, я не хотела тебе сказать; в семь часов, миленький, а то все думала; нет, раньше, в шесть.
— Вот о чем я хотел тебя просить, моя милая Верочка: нам надобно поскорее посоветоваться чтоб обоим быть спокойными.
— Да, миленький, надобно. Поскорее надобно.
— Так дня через четыре, через три…
— Ах, если бы так, миленький, вот бы был умник.
— Через три, верно, уж найду квартиру, закуплю, что нужно по хозяйству, тогда нам и можно будет поселиться с тобою вместе?
— Но ведь прежде надобно повенчаться.
— Ах, я и забыла, миленький, надо повенчаться прежде.
— Так венчаться и нынче можно, — об этом я и хотел просить тебя.
— Пойдем, миленький, повенчаемся; да как же ты все это устроил? какой ты умненький, миленький!
— А вот на дороге все расскажу, поедем. Приехали, прошли по длинным коридорам к церкви, отыскали сторожа, послали к Мерцалову; Мерцалов жил в том же доме с бесконечными коридорами.
— Теперь, Верочка, у меня к тебе еще просьба. Ведь ты знаешь, в церкви заставляют молодых целоваться?
— Да, мой миленький; только как это стыдно!
— Так вот, чтобы не было тогда слишком стыдно, поцелуемся теперь.
— Так и быть, мой миленький, поцелуемся, да разве нельзя без этого?
— Да ведь в церкви же нельзя без этого, так приготовимся. Они поцеловались.
— Миленький, хорошо, что успели приготовиться, вон уж сторож идет, теперь в церкви не так стыдно будет.
Но пришел не сторож, — сторож побежал за дьячком, — вошел Кирсанов, дожидавшийся их у Мерцалова.
— Верочка, вот это и есть Александр Матвеич Кирсанов, которого ты ненавидишь и с которым хочешь запретить мне видеться.
— Вера Павловна, за что же вы хотите разлучить наши нежные сердца?
— За то, что они нежные, — сказала Верочка, подавая руку Кирсанову, и, все еще продолжая улыбаться, задумалась: — а сумею ли я любить его, как вы? Ведь вы его очень любите?
— Я? я никого, кроме себя, не люблю, Вера Павловна.
— И его не любите?
— Жили — не ссорились, и того довольно.
— И он вас не любил?
— Не замечал что-то. Впрочем, спросим у него: ты любил, что ли, меня, Дмитрий?
— Особенной ненависти к тебе не имел.
— Ну, когда так, Александр Матвеич, я не буду запрещать ему видеться с вами, и сама буду любить вас.
— Вот это гораздо лучше, Вера Павловна.
— А вот и я готов, — подошел Алексей Петрович: — пойдемте в церковь. — Алексей Петрович был весел, шутил; но когда