наши песни не нужны природе.
Итак, абсурд бытия я преодолела совершенно рассудочным актом столь же абсурдной веры. Это принесло временное облегчение, но твердое сознание того, что с миром многое не так и со мной многое не так, осталось. Факт собственного нравственного уродства был для меня откровением, и что делать с этим фактом, я не знала. Попытки исповедоваться подругам и психологам наталкивались на советы типа: «Прими себя такой, какая ты есть, прими и полюби». Я не могла объяснить, что меня разрывает пополам и я не знаю точно, какая из моих половин является «мной, какая я есть» — жестокий и эгоистичный вундеркинд или то новое, что сейчас грызет меня изнутри. Поверить в то, что я себе нравлюсь, было куда сложнее, чем поверить в Бога «волевым решением». Я не могла противоречить очевидности: жизнь показала, что я хуже, чем я считала себя. И мой вялый пантеизм ничем мне здесь не мог помочь.
Хотела перейти к следующему моменту и вспомнила еще одно, важное. Когда я покупала похоронные принадлежности в ближайшей церкви, церковная бабушка дала мне какую-то бумажечку с молитвой и напутствием: «Без цей бамажки в рай нэ пустять». Этот эпизод буквально развернул меня спиной к христианству и православию. Когда я в последующие годы искала Бога, я искала Его где угодно, но не там. На любые попытки православной проповеди отвечала в духе: «А у вас попы толстые и на мерседесах ездиют».
Кстати, по этой же причине персонаж моего первого романа, «Ваше благородие», оказался католиком. Сначала я подумывала сделать его буддистом (под впечатлением от Месснера), этаким самураем, но буддист из него не получался. Получился (я это поняла гораздо позже) нормальный европейский крестоносец. Кондовый атеист из него тоже не получался — я уже поняла, что в окопах атеистов не бывает, а мой герой действовал именно в окопах. Православным я его тоже не могла себе представить — а тут показали «Генриха V» Кеннета Бранна, и на меня большое впечатление произвел хор, поющий Non nobis Domine после битвы при Азенкуре. Я решила вставить в роман тоже что-нибудь этакое. И у меня получилась сцена, где герой, оставаясь в одиночку прикрывать отход товарищей, читает Credo. На латыни, естественно (я о католичестве тогда знала столько же, сколько и о православии, и думала, что католики молятся исключительно на латыни).
Сцена вышла неожиданно сильной. Это было уже в 1998 году, примерно летом. До ее написания я думала, что христианство — это придуманный попами способ сделать людей слабыми, чтобы набить свои карманы. После того как я ее написала, я уже не могла так думать. Я описала очень сильного человека, который совершает очень сильный поступок. И читает при этом Credo. По всем законам литературы, если герой, хорошо выписанный, делает волей автора нечто неорганичное — видно, что персонаж «изнасилован». Но в случае с моим персонажем это не так: он был сильным человеком, и, несмотря на это, молитва в его устах была органична.
Это достаточно забавно — когда к обращению тебя толкает твой собственный герой.
У меня словно бы раскрылись глаза. Я ведь кое-как знала историю. Довольно долго ее у нас делали христиане. Среди них было немало умных и сильных людей — «несмотря на их христианство», как думала я. Этот случай заставил пересмотреть кое-какие взгляды: а что, если не «несмотря на», а «благодаря»? Положа руку на сердце, призналась я сама себе, за свою веру, что бы она собой ни представляла, я не готова умереть. И, не буду себя обманывать, я не готова умереть просто за друзей и тем паче за других людей — не настолько я их люблю, не настолько сильно умею любить. Давай, подруга, расставим все точки над i: ты называешь слабыми, малодушными людей, которые следуют правилу «возлюби врага», в то время как сама не способна возлюбить родную сестру.
Мое мнение о христианстве изменилось. Я перечитала Евангелие. Правда, увязать его с Ветхим Заветом не могла, да и не хотела. Бог Ветхого Завета мне активно не нравился. Тем не менее я стала называть себя христианкой. В терминологии моей тогдашней тусовки — «ксианкой». Так, наверное, будет даже правильней, потому что христианством то, что я исповедовала, строго говоря, не являлось. Я жила под девизом: «У меня Бог в душе, в церковь ходить мне незачем». Христа я уже исповедовала Господом, но считала, что Ветхий Завет не имеет к Нему никакого отношения: Он и есть настоящий Господь, а тот неприятный тип, которого описывает Ветхий Завет, «бог века сего». Это был бы махровый гностицизм, если бы я вдобавок еще и отвергала материальный мир с его благами.
Но окончательно успокоиться на своем «ксианстве» я не могла. Во-первых, оно не наполняло меня духовно; не входило в мое сердце и не изменяло меня. Во-вторых, у меня был перед глазами пример другой «ксианки» — моей собственной мамы. Ее топтание на пороге Церкви меня раздражало: или туда, или сюда. А то: прийти поставить свечку за упокой души дочери, сидеть у меня на загривке, чтобы я крестила своих детей, повесить дома иконки — это да; исповедать Христа Господом — это нет. Тогда зачем тебе Его образок? Не один ли шут, на какого пророка молиться — молись на Илью.
Что самое смешное, на себя кума, то есть я, оборотиться не могла. Что моя межеумочная вера носит столь же нелепый характер, мне и в голову не приходило.
Так, в состоянии «ксианства», я и приступила к следующему роману — «По ту сторону рассвета». Только не подумайте, что я здесь рекламирую свое творчество — просто ко всему этому оно имеет самое прямое отношение.
Идея была такова: описать с «реалистической» точки зрения историю Берена и Лютиэн (по мотивам Толкина). Сделать с «Лэйтиан» нечто подобное тому, что Еськов сделал с «Властелином колец».
Я очень лихо написала четыре главы — и застряла намертво. Ни вперед, ни назад.
Мое тогдашнее ментальное состояние описывается словами: «Иван, я медведя поймал! — Так веди сюда! — Да он не идет. — Так иди сам! — Да он не пускает!». Я не могла бросить эту историю и начать писать что-то другое (не думайте, что не пробовала). И не могла продолжать писать эту. Средиземье очаровало меня, я ложилась и вставала с мыслью о нем; в то же время я не могла продвинуться по сюжету ни на йоту.
Я переделала эти главы, выкинув из них всю еськовщину. По совету моей подруги Катерины Кинн, разглядевшей в навозной куче первого варианта жемчужное зерно, перечитала всего Профессора, найденного в Сети, в том числе и переводы писем, и неоконченные сказания, и — главное — «Беседу Финрода и Андрет». Эта вещь вызвала катарсис: я поняла, что весь мой «реализм» ничего не стоит: концепция Толкина изящней, стройней, а главное — реалистичней. Лучше мне не сделать, даже до уровня не дотянуть. Нужно бросать.
Но бросить я не могла.
Я сделалась совершенно малахольной, у меня начался нервный тик на левом глазу. Дальше — больше: я не могла выполнять свои профессиональные обязанности, редактировать и писать статьи, даже переводы махоньких новостных статеек для одного сайта давались мне со страшным скрипом. Я понимала, что еще немного — я и их не смогу делать.
Избавление пришло ночью, неожиданно. Я проснулась оттого, что чей-то голос сказал:
— Это история обретения веры.
Был ли это мой собственный голос? Не знаю. Но даже если это было сказано моими устами, сказала это не я. Потому что до этого момента «Лэйтиан» никак не соприкасалась с религией в моем сознании. Если бы меня разбудили ведром холодной воды на голову, я и то не была бы так ошарашена.
Я встала с кровати и включила ноутбук. Но ничего писать не могла — не знала, что именно нужно писать и менять в связи с услышанным. А в том, что именно услышанное выведет меня из тупика, не сомневалась ни секунды.
Тогда я открыла файл с «Беседой Финрода и Андрет» (это философский диалог из «легендария» Толкина) и перечитала его, задержавшись на том фрагменте, который до сих пор люблю цитировать:
Мы говорили о смерти как о расторжении союза, а я все время думал о другой смерти, когда гибнут и душа, и тело. Ибо разум говорит, что нас ожидает именно это: когда Арда завершится, ей придет конец, а с нею — и всем нам, детям Арды; конец — это когда все долгие жизни эльфов останутся, наконец, в прошлом.
И вдруг мне явилось видение Арды Возрожденной: вечное настоящее, где могли бы жить эльдар [эльфы в мире Толкина], совершенные, но не завершенные, жить и бродить по земле, рука об руку с Детьми Людей, своими избавителями, и петь им такие песни, от которых звенели бы зеленые долы, и вечные горные вершины пели, словно струны арфы, даже в том Блаженстве, превысшем всех блаженств.
Мне пришлось еще раз взглянуть фактам в лицо: я позорно мало знаю о христианстве. О том, что такое вера и как она обретается.
Как добросовестный писатель, я занялась сбором материала. Еще одним моим слабым местом была медиевистика (мои ляпы в этой области Кинн комментировала ехидно и пространно). Так что я начала лихорадочно читать все, что касалось:
а) христианства;
б) эпоса;
в) Средних веков.
В продолжение двух месяцев я писала только то, что должна была писать по работе, а читала из этих трех областей все подряд и запоем. Именно тогда новыми глазами перечитала Библию — как «эпос еврейского народа», через запятую с другими эпосами.
И именно в этом прочтении увидела то, чем Библия разительно отличается от эпоса. А именно: тем, насколько Бог сконцентрирован на человеке.
Впрочем, откровения сыпались, как снег. Вспомнился мимоходом проглянутый в универе Августин — а ведь тоже человек веру обрел! Я купила и перечитала «Исповедь» и пару дней ходила как ударенная. Купила «Цветочки Франциска Ассизского» с довеском — эссе Честертона. Пошла искать Честертона в Сети. Нашла там еще и Льюиса, прочла. Из Москвы навезла кучу «евразийских» книжек по истории Средних веков. Прочла всего Кураева, которого нашла в Интернете. Всего митрополита Антония Сурожского. Словом, уже продолжая писать, читала запоем.
И через полгода назвала себя католичкой.
Я лгала. Я не была никак воцерковлена. Но «ксианство» было уже противно, а принять православие мешала та, давняя заноза. Хотя благодаря трудам о. Андрея и владыки Антония я уже понимала, что православие далеко не исчерпывается «бамажками».
Еще один момент, который отвратил, — в православной критике католичества есть противоречие: