груду старых камней. Но ничего не достигли. Краснофлотцы сидели в глубоких норах под камнями и, когда нужно было, отвечали немцам огнем, внезапно выкатив из нор свои пушки.
Весь Балтийский флот и два фронта — Ленинградский и Волховский — с любовью и уважением слушали рассказы об их подвигах. Рассказов этих ходило немало. Говорили, например, что бывали времена, когда по целым неделям на островок не удавалось доставить продовольствие. Всё пространство между островком и северным берегом реки простреливалось неприятелем, и в светлые летние ночи невозможно было добраться до островка живым. Весной сообщение с островком надолго прерывали льды Ладожского озера, устремлявшиеся в Неву. Осенью ночи были достаточно темны, но неокрепший лед не выдерживал на себе тяжести человека. А зимою смельчака, ползущего к островку или от островка, немцы легко обнаруживали на фоне белого снега. Впроголодь жили островитяне под каменными глыбами разрушенной крепости, и в темных их норах всегда было сыро и холодно, потому что доставлять на островок топливо было еще труднее, чем продовольствие. Раненые и больные оставались здесь же, вместе со здоровыми, так как вывезти их не могли. Но сломить волю защитников крепости немцам не удавалось, и маленький островок посреди Невы так до конца и остался неприступным.
Всё это было хорошо известно летчикам. Слышали они и передаваемый из уст в уста рассказ о кошке, которая жила на островке и переносила все тяготы наравне с его защитниками. Кошка эта была любимицей отважных моряков, глаза ее сверкали в темноте их подземелья, она мурлыкала, сидя у них на коленях, и, гладя ее, они грели свои озябшие руки. Она напоминала им об уюте, о мирной жизни, о родном доме. Они делились с ней своей скудной пищей и старательно оберегали ее от опасностей.
Однако уберечь ее было трудно, так как кошка эта отличалась поразительным бесстрашием. На островок она попала котенком, и вся жизнь ее прошла среди взрывов снарядов, среди орудийных выстрелов. Она привыкла к этим оглушительным шумам и не обращала на них никакого внимания. Кончики ее ушей шевелились при малейшем шорохе в каком-нибудь дальнем углу, но при взрыве снаряда, совсем близко от нее, она продолжала спать.
У нее было любимое место — наверху, на разбитых камнях обрушенной крепостной стены. Туда ее влекла та же сила, которая остальных кошек влечет на чердаки и крыши. Там она гонялась за воробьями, разгуливала, выгнув спину и подняв хвост, спала на солнцепеке. Немецкие артиллеристы внимательно следили за нею в бинокли и дальномеры. И так как, кроме нее, ничего движущегося и живого обнаружить на островке им не удавалось, они принимались обстреливать ее из тяжёлых орудий.
Всякий раз, когда начинался очередной обстрел островка, краснофлотцы спрашивали друг друга: «Где кошка?». И если ее не оказывалось в подземельях крепости, всегда находился смельчак, который вылезал наружу и, ползая между камнями, старался поймать ее. Кошку уговаривали, запирали, наказывали, но ничего не помогало: она находила лазейку и удирала наверх.
И наконец немцы ее ранили.
Она притащилась в подземелье, истекая кровью, волоча парализованные задние ноги. Военфельдшер, лечивший раненых краснофлдтцев, стал лечить и ее. Он сделал ей операцию, извлек из ее тела несколько мелких осколков, перевязал ее раны. Она долго находилась между жизнью и смертью, и люди, заходя в помещение, где она лежала на чистой подстилке, говорили шёпотом, чтобы ее не тревожить.
Мало-помалу она начала поправляться. И в первый же день, когда к ней вернулась способность передвигать задними ногами, она опять убежала наверх. Немецкие пушки грянули. На этот раз от бесстрашной кошки не удалось найти ничего, кроме кончика хвоста…
Сделав круг над развалинами Шлиссельбургской крепости, самолеты тем же путем, вдоль линии фронта, возвращались к аэродрому. Со временем, когда с берегами Невы летчики хорошо познакомились, Лунин стал уводить их за Неву, и они летали там над землей, захваченной врагами. Эти полеты требовали большой осторожности, осмотрительности. «Мессершмитты» встречали они здесь не часто, и вообще немецкая авиация действовала вяло и явно избегала боев, но зато зенитки неистовствовали. Видно было, что здесь всё небо разделено на квадраты и распределено между многочисленными, отлично связанными между собой и хорошо пристрелявшимися зенитными батареями. Пачкавшие воздух разрывы вынуждали летчиков держаться на большой высоте, беспрестанно прибегать к маневру, поминутно уходить в облачность. Это была опасная игра, и Лунин каждый день боялся недосчитаться какого-нибудь самолета, а значит, и летчика, потому что, если самолет погибнет над захваченной врагом землей, неизбежно погибнет и летчик. Однако командование требовало от Лунина, чтобы он хорошо познакомил своих летчиков с заневской стороной, и он упорно продолжал эти полеты, — маленькими группами, чтобы не привлекать излишнего внимания.
С середины декабря эскадрилья стала получать задания по разведке. Задания эти Тарараксин принимал непосредственно из штаба фронта, что всеми в полку признавалось за большую честь. Разведка требовала удвоенной осторожности: нужно было, чтобы противник, даже если бы и заметил твой самолет, не мог догадаться, наблюдаешь ли ты за железной дорогой, или за мостом, или за передвижением батарей. На разведку уходили парами, и нередко, чтобы совсем не привлекать к себе внимания, и поодиночке. До места, которое интересовало командование, разведчик старался дойти скрытно, за облачностью. Вынырнув, он опять уходил в тучи и обо всем, что успевал заметить, передавал по радио. От него требовали сведений точных, достоверных, за которые он мог бы ручаться, и чтобы получить их, он подходил то с одной стороны, то с другой, проверяя самого себя. Если появлялся «Мессершмитт» или усиливался зенитный огонь, он отходил, но через несколько минут возвращался.
Главной помехой в работе разведчиков была темнота. В конце декабря на шестидесятом градусе северной широты день продолжается каких-нибудь три-четыре часа. Да и в эти светлые часы настоящего света почти не бывает, а только сумерки. Сверху в сумерках покрытая снегом земля казалась белым полем, усеянным расплывчатыми темными пятнами лесов и строений, и чтобы разобраться в этих пятнах, нужно было иметь очень зоркие глаза. Лунин, например, скоро убедился, что для разведки глаза его уже недостаточно зорки.
Ему вначале казалось, что видит он прекрасно, нисколько не хуже, чем в молодости; и он не раз сам отправлялся на разведку, но, вернувшись, с огорчением узнавал от Тарараксина, что переданные им сведения мало удовлетворили штаб фронта. Он видел то, что видели все, что в штабе фронта знали и без него, и никакие оптические приборы не могли ему помочь. Возможно, дело тут заключалось не в зрении, а в неумении наблюдать или даже в отсутствии таланта к разведке. Во всяком случае, он очень скоро вынужден был признать, что в этом деле не в состоянии состязаться со своей молодежью.
Как разведчики они все были лучше его, но и из них резко выделялись двое — Татаренко и Кузнецов. Между Татаренко и Кузнецовым тоже была разница: Кузнецов видел то, чего и Татаренко не в состоянии был увидеть. Самолюбивый Татаренко, привыкший всюду быть первым, и на этот раз уступил первенство Кузнецову не без борьбы. Но долго состязаться с ним не мог, и Кузнецов был признан лучшим разведчиком в полку. В штабе фронта запомнили его фамилию и всякий раз, давая задание произвести разведку, настаивали, чтобы выполнение его было поручено младшему лейтенанту Кузнецову.
Летчики второй эскадрильи поселились все вместе в теплом бревенчатом доме, который сразу же стал называться кубриком. По вечерам после ужина они собирались в кубрике, рассаживались по койкам, читали, писали письма, «забивали козла», громко, «по-морскому», стуча костяшками об стол. Вечера были длинные, темные, тихие. Прогремит поезд, везущий грузы с берега Ладожского озера в Ленинград, и опять глубокая, глухая тишина, как под землей, как на дне моря.
Но тишине этой они не доверяли. Они чувствовали, как под покровом этой тишины назревали события, и внутренне готовились к ним. Они ощущали приближение боев, перемен, огромного перелома и внимательно следили, стараясь не пропустить ни одной приметы, свидетельствующей о том, что перелом этот близок.
Им, людям авиации, конечно, прежде всего бросалось в глаза то, что происходило в воздухе. Малочисленность и осторожность «Мессершмиттов», исчезновение немецких бомбардировщиков — вот что особенно привлекало их внимание. Неужели немцы, убедясь в преимуществах новых типов советских истребителей, смирились и навсегда уступили им воздух? Нет, в то, что они смирились и уступили, не верил никто. Так что же это всё означает? Чего же ждать? Чего опасаться?
— Немцы продолжают воевать на тех же истребителях, на которых они начали войну, — рассудительно говорил Костин в кубрике. — А мы успели наши истребители сменить, мы воюем на новых, на горазда лучших. Тут мы обогнали немцев, наша промышленность обогнала, и у нас создалось преимущество. Что же теперь остается немцам, если они хотят продолжать борьбу в воздухе? Только одно — построить новые истребители взамен :»Мессершмиттов». Эти новые истребители они строят. И мы их скоро увидим.
Все слушали Костина и понимали, о каких новых немецких истребителях он говорит. Даже название их было известно: «Фокке-Вульф-190». Они уже появились — в небольшом, правда, числе — на далеких южных фронтах, но здесь, у Ладоги, у Ленинграда, их никто еще не видел.
— А какие они? Сильнее «Мессершмиттов»? — спрашивали Костина.
— Уж конечно сильнее. Иначе какой же смысл был бы их строить.
— А чем сильнее? Быстроходнее? Лучше вооружены? Скорее набирают высоту? Маневреннее?
Но Костин знал так же мало, как и все, и не мог ответить на эти вопросы.
— Чего гадать! — говорил Татаренко. — Вот собьем и увидим.
— А как его собьешь?
— Собьем как-нибудь!
— А что же немцы с «Мессершмиттами» делать будут? — спросил Рябушкин. — Выбросят, что ли?
— Зачем выбрасывать? — сказал Карякин. — На запад отправят. «Мессершмитты» против «Харрикейнов» в самый раз.
4.
В начале декабря, как-то днем, у Сони выдалось несколько свободных часов, и она пошла проведать свою квартиру.
Шла она главным образом ради писем. Давным-давно не было писем от Славы, и она беспокоилась. Теперь уж письмо должно быть непременно, если только со Славой чего-нибудь не случилось.
День был темный, как обычно в декабре. Слегка подморозило. Легкий реденький сухой снежок падал на тротуарные плиты, вместе с пылью крутился вокруг тумб. На Соне поверх комбинезона было ее зимнее пальтишко, теперь едва доходившее ей до колен — так она из него выросла. Чем ближе подходила Соня к родному дому, тем быстрее она шла. Во двор она почти вбежала.
Во дворе было пусто и тихо. Но возле лестницы, ведущей к Шарапову, стояла легковая машина. «Уваров здесь!» — подумала Соня. Она не любила заходить