голый, покрытый потом, прогретый до костей, я собираюсь лезть в воду. Нет, не надо реки, в воде все-таки холодно; я вспомнил горячую зеленую скамейку в городском саду, и раскаленный гравий на дорожках, и тяжелых медлительных шмелей в кусте шиповника… Нет, сад тоже недостаточно горяч, может подуть ветер и сразу станет прохладно.
И вдруг я вспомнил баню у нас на аэродроме, нашу баню, и как я лежу на полке и стону оттого, что мне так горячо. И все горячо вокруг меня, и горячий воздух входит внутрь, обжигает легкие, а я все кричу: «поддай, поддай!» И вспомнил я, что в тот самый день, когда я вылетел с этой женщиной, в последний мой день, меня звали в баню, и я отказался, и теперь мне так жалко было, что я отказался…
Я взглянул на нее. Она сидела рядом со мной в темноте — темная, маленькая и неподвижная. И внезапно я испытал к этой незнакомой Катерине Ивановне такую нежность, какую никогда еще не испытывал ни к кому на свете, и слезы выступили у меня на глазах.
Кроме этой больной замученной девочки с тонкими косточками и опухшими губами, подозрительной, упорной, беспредельно верной, своему долгу и такой же несчастной, как я, не осталось у меня ничего. Она мне о себе не сказала ни слова, но я давно уже догадывался, как сломлена она неудачей, как нестерпима для нее мысль, что она не выполнит того, ради чего ее послали.
Она сурово обращалась со мной, подозревала, что я враг, но я давно уже не был на нее за это в обиде. Да и подозревала она меня, вероятно, только вначале, а теперь просто не может мне простить, что из-за меня, из-за несчастья с моим самолетом, ее одолела неудача. И как мне мило было в ней все это, как дорого, как я благодарен был ей просто за то, что она живая, своя, из одной со мной страны, сидит вот здесь рядом, на бревне.
Комок снега сорвался с еловой ветки, упал ей на голову, рассыпался по шерстяному платку, по плечам. Она не двинулась. И опять мне стало страшно, что она умерла. Так страшно, что я не решался окликнуть ее, толкнуть. Я сидел рядом с ней, неподвижной, обсыпанной снегом, и не дышал.
— Катерина Ивановна…
Она не шевельнулась.
Я схватил ее за плечо.
Она открыла глаза.
9
Мы отчетливо слышали звук шагов. Хруст снега под сапогами.
Короткая тишина, и опять тот же звук. Тишина. И снова пять-шесть шагов.
И мне вдруг смутно припомнилось, что звук этот я слышу очень давно, что, занятый своими мыслями, я просто не обращал на него внимания, пока не разбудил Катерину Ивановну.
Пригнув голову, я вслушивался, куда направляются шаги. Но шаги никуда не направлялись. Звук повторялся, казалось, на одном и том же месте.
Пять-шесть шагов. Тишина. Пять-шесть шагов. Тишина.
Мне стало жарко.
Я осторожно поднялся с бревна и беззвучно двинулся навстречу шагам. Широколапая ель загораживала мне дорогу. Я обошел ее и остановился.
За стволами и сучьями я разглядел что-то большое, темное. Мне показалось сначала, что это дом. Нет, не дом. Это высокий железнодорожный мост через ручей. Мы, усталые, остановились на отдых возле самой железнодорожной насыпи и не заметили этого.
Я снова услышал шаги. Хруст, хруст, хруст по снегу, неторопливо и спокойно, совсем недалеко, возле моста. И увидал немецкого солдата в шлеме, с автоматом в руках. Это был часовой, охранявший мост.
Я долго стоял, боясь шевельнуться. Часовой медленно прохаживался вдоль моста. На фоне темных деревянных устоев я его не видел. Но когда он доходил до конца своей дорожки и останавливался, чтобы повернуть назад, я отчетливо видел его на снегу.
Это был рослый, сгорбленный человек, — он ежился от холода. Я стоял в двадцати шагах от него, и каждое мгновение он мог заметить меня. Но он снова появлялся на фоне снега и снова пропадал, меня не замечая.
Я стал тихонько уходить за ель. Снег оглушительно шумел у меня под ногами, трещали задетые мною ветки, и я всей спиной ждал автоматной очереди. Но автоматной очереди не было, и я обошел ель и увидел гамак, и бревно, и Катерину Ивановну.
Она по-прежнему сидела на бревне. Я схватил левой рукой все, что попалось, — парашют, колья, которые мы привязывали к ногам, мешочек, в котором оставалось еще несколько сухарей, — а правой рукой ухватил ее за руку и побежал прочь по снегу, волоча ее за собой.
Она не понимала, что случилось, и слегка упиралась. Но я бежал и бежал, не чувствуя никакой усталости и таща ее, как вещь.
— Кого ты видел? — спросила она шепотом.
Но я с таким испугом дернул ее за руку, что она замолчала. Я бежал и бежал. Я падал, заставляя ее падать вместе с собой, вскакивал и снова бежал.
10
Наконец она вырвала свою руку и села в снег.
— Бежим, бежим! — уговаривал ее я.
— Куда?
Я и сам не знал куда. Все равно. В лес, подальше от железной дороги.
Но она обхватила руками ствол осины, чтобы я не мог потащить ее дальше.
— Что ты видел? — спросила она.
Я нетерпеливо ответил ей, что видел железнодорожную насыпь, мост, часового.
— Вставай! Бежим!
Но она продолжала сидеть. Глаза ее блестели в сумраке.
— Дай карту.
Она хотела понять, как это мы попали к железной дороге.
Я стал поспешно искать карту.
— Она осталась на бревне, — сказал я.
В первое мгновение я не очень огорчился, что забыл карту. Все казалось мне неважным сравнительно с необходимостью уйти подальше в лес. Потом вдруг я испугался, что, найдя на бревне карту, немцы догадаются, кто здесь был, и пойдут по нашему следу. И заторопился еще больше.
— Пойдем! Пойдем!
Она поднялась и стала привязывать к ногам колья. Обрадованный, что она собирается идти, я тоже привязал к ногам колья.
— Куда ты?
Вместо того чтобы идти дальше в лес, она быстро пошла назад к бревну, к часовому.
— Нам нужна карта, — сказала она.
Я едва поспевал за нею, уговаривал ее остановиться, вернуться, идти со мной, но она не обращала на мои слова никакого внимания, словно не слышала, и продолжала идти по нашему следу легко и поспешно.
Удивительно, как далеко я успел убежать. Обратный путь к бревну показался мне бесконечно долгим. Стараясь поспеть за нею, я часто падал, и от этого еще больше отставал. Я уже почти потерял ее из виду, когда она вдруг остановилась и подождала меня.
— Оставайся здесь, — сказала она.
— А ты?
— Я пойду одна.
— Нет, уж лучше я сам схожу за картой…
— Стой здесь! — приказала она.
И я повиновался.
Я остался один.
В тишине ночи я долго-долго слышал ее удалявшиеся шаги. Потом я перестал слышать их, но не оттого, что она ушла слишком далеко, а оттого, что она остановилась. Прислушиваясь, я теперь слышал совсем другие шаги, тоже мне хорошо знакомые, — шаги часового.
Пять-шесть шагов. Тишина. Пять-шесть шагов. Тишина. Я слушал, приоткрыв рот, не двигаясь, не дыша.
И вдруг взрыв разорвал тишину. И воздух дрогнул, и гулкое эхо прокатилось по лесу.
От неожиданности я со всего роста упал в снег.
Но сразу вскочил. Я не знал, что случилось с Катериной Ивановной, но был убежден, что случилось что-то страшное. Со всех ног побежал я по ее следу к бревну.
Пробежав шагов тридцать, я увидел ее. Она шла мне навстречу.
— Вот, — сказала она, протягивая мне книжечку с картой.
Я смотрел в ее расширенные блестящие глаза. Губы ее мелко дрожали.
— Он увидел меня, но я убила его гранатой, — сказала она.
11
Возбужденная, она шла легко и быстро. От чудовищной слабости, охватившей ее вечером, не осталось и следа. Несколько часов назад она почти умирала, а сейчас она опять довела меня до изнеможения, и я умолял ее остановиться.
Мы шли весь остаток ночи, шли на рассвете, шли, когда встало солнце, и в конце концов дошли до маленькой землянки, засыпанной снегом. Здесь Катерина Ивановна была в прошлом году осенью, здесь надеялась встретить она тех людей, к которым ее послали.
Это была последняя ее надежда. И мы сразу увидели, что надеяться было нечего. Снег вокруг землянки лежал нетронутый. За всю зиму ни один человек не заходил сюда.
Внутри было темно и тесно. Стоять я мог только согнувшись. Нары и железная печурка, набитая снегом, — больше ничего сюда не помещалось. Но дверь закрывалась хорошо. Мы легли на нары и сразу заснули.
Мы спали очень, очень долго, спали по-настоящему в первый раз после того, как покинули аэродром. Мы успели немного обсохнуть, мы согрели своим дыханием маленькую землянку и не так мерзли.
Я несколько раз просыпался, жевал сухари. До чего Катерина Ивановна была горяча! Можно было, казалось, обжечься, прикоснувшись к ее лицу. Жар сжигал ее.
Когда я проснулся в последний раз, она уже не спала. В землянке было темно, как в могиле, я не видел ее лица, но чувствовал движение ее ресниц.
Она, видимо, дожидалась, когда я проснусь.
— Ты можешь идти? — спросила она.
— Куда?
— На север, через море. Ведь ты хотел идти через море.
По правде сказать, мне хотелось остаться в землянке. Лучше этой землянки нам ничего уже в жизни не найти.
— А ты можешь идти? — спросил я.
— Конечно, могу, — сказала она недовольно.
И, стуча зубами, потому что ее бил озноб, она слезла с нар и распахнула дверь. На дворе была ночь, уже новая ночь, и ночь эта кончалась, — на краю неба, за редкими стволами кривых берез розовела узкая полоса.
И Катерина Ивановна повела меня на север, и я с привычным уже послушанием пошел за нею.
12
И вот мы идем на север, к морю. Солнце сверкает во всех каплях. Катерина Ивановна впереди. Рука ее вытянута. В руке компас с разбитым стеклом — стекло разлетелось при одном из падений.
Передвигая ноги с кольями, перелезая через мелкий сосняк, она внезапно спотыкается. Падает головой в снег. Один из кольев лопается пополам. Треск громок, как выстрел.
И сразу же за деревьями — отдаленный гул человеческих голосов.
Долго, долго лежим мы, не шевелясь. Голоса смолкают, и больше мы их не слышим. Может быть, нам почудилось?
Катерина Ивановна подымается, достает свой нож, начинает мастерить новый кол взамен сломанного. Я стою и смотрю на ее синие маленькие руки, на синеватую сталь ножа. Она больше не держится за нож, когда спит рядом со мной. Но в руки его мне не дает. Впрочем, я ведь его у нее и не прошу…
Новый кол привязан взамен прежнего. Опять она идет впереди, я плетусь за ней. Я уже больше