Сайт продается, подробности: whatsapp telegram
Скачать:TXTPDF
Литературные Воспоминания

в литературоведении. Многие любопытствовавшие студисты посещали эти заседания, был на некоторых и я. Кроме Шкловского помню я на них Эйхенбаума, Поливанова, Романа Якобсона, Винокура. Они противопоставляли себя всем на свете и во всей прежней науке чтили, кажется, одного только Потебню. Но зато друг о друге отзывались как о величайших светилах науки: «О, этот Эйхенбаум!», «О, этот Поливанов!», «О, этот Роман Якобсон!» Винокур к тому времени не успел еще, кажется, стать «О, этим Винокуром», но зато крайне ценился своими товарищами как милейший шутник. Он, например, перевел четверостишие о том, как попова дочка полюбила мельника, на сорок пять языков и на всех сорока пяти языках распевал его приятным тенорком.

Но, разумеется, светилом из светил во всем этом кружке был Виктор Борисович Шкловский. Он не знал ни одного языка, кроме русского, но зато был главный теоретик. А опоязовцы как раз в те годы с восторгом первооткрывателей создавали свою теорию художественной литературы.

Теория их, в сущности, не так уж сильно отличалась от того, что преподавал Гумилев на своем семинаре. Они тогда тоже рассматривали литературу как сумму механических приемов, годных для всех времен и всех народов. Каждое произведение искусства представлялось им механизмом, и притом довольно несложным, вроде часов-ходиков. Они писали исследования: «Как сделана «Шинель» Гоголя» или: «Как сделан Дон Кихот». При этом устройство Дон Кихота оказывалось таким элементарным, что его можно было изложить на одной странице. От учения Гумилева их учение отличалось только большей книжностью, университетскостью. То, что Гумилев называл неуклюжим самодельным словом «эйдолология», они именовали вычитанным из книжек термином «семантика». Вообще терминология их была очень наукообразна, они часто употребляли слово «конвергенция», какого Гумилев никогда и не слыхивал. Однако их умами, так же как умом Гумилева, всецело владел наивный механистический антиисторичный материализм. Это были Бюхнер, Молешотт и Эрнст Геккель в применении к литературоведению.

Рядом со Шкловским в небольшой комнатенке с мутным стеклом, выходившим во двор, жил Миша Слонимский. Этой комнатенки мне не забыть — столько я просидел в ней когда-то часов. Именно в этой комнатенке устанавливались те связи и завязывались те узлы, которые в будущем оказались самыми прочными.

Из всех обитателей Дома искусств Михаил Леонидович Слонимский был к студистам самым близким по возрасту,— в двадцатом году ему исполнилось двадцать три года. С литературой он был связан прежде всего своим родством — он был сыном Людвига Слонимского, редактора «Вестника Европы», племянником знаменитого литературоведа Семена Венгерова и известной переводчицы Зинаиды Венгеровой, младшим братом известного историка литературы Александра Слонимского и двоюродным братом декадентской поэтессы Вилькиной. (Впоследствии литературное родство Михаила Леонидовича еще расширилось, так как Александр Слонимский женился на правнучке сестры Пушкина, Зинаида Венгерова в Лондоне вышла замуж за поэта Николая Минского, а двоюродный брат Антоний Слонимский, живший в Польше, оказался прославленным польским поэтом.) Помимо родства у Михаила Леонидовича к тому времени образовались свои собственные крепчайшие литературные связи — в течение нескольких месяцев он был нечто вроде секретаря у Горького, а потом года полтора работал секретарем у моего отца. И Горький, и мой отец очень его любили. Он уже и сам кое-что писал — пьесы, рассказы — и поэтому чрезвычайно скоро сошелся со студистами из семинара Замятина — с Зощенко, с Лунцем, с Груздевым, с Николаем Никитиным, с Катковым. А так как при этом еще и характер у него был самый добрый и самый покладистый, то у него постоянно торчали соседи — Пяст, Шкловский, Мандельштам и даже Грин. Захаживали к нему и некоторые из наших студистских поэтов — Познер, Полонская. К тому же всем было известно, что Миша Слонимский горячо влюблен в Мусеньку Алонкину, и Мусенька Алонкина тоже постоянно забегала в эту комнатенку, но не одна, а с подругами, и прежде всего, конечно, с Дусей Каплан. И в комнате Слонимского с утра до вечера были люди, шумели голоса.

По утрам посетителей бывало даже больше, чем по вечерам, потому что Миша Слонимский, просыпаясь часов в десять, имел обыкновение не покидать постели часов до трех дня. Тощий, длинный, с большими печально-мечтательными темными глазами, лежал он на спине, укрытый своей шинелью, привезенной с фронта, и курил.

Я познакомился с ним летом 1918 года на станции Ермоловской под Сестрорецком. Там, на Ермоловском проспекте, Литературный фонд владел дачей, которую на лето предоставлял писателям. Так как из-за белогвардейского переворота в Финляндии мы лишены были возможности вернуться на свою дачу в Куоккала, мои родители решили провести лето с детьми на этой даче Литературного фонда. Из Ермоловской за выгибом берега Финского залива в ясную погоду хорошо были видны знакомые места — колоколенка куоккальской русской церкви и белый сарай бартнеровской дачи. В то лето в Ермоловской в одном с нами доме обитало немало литераторов — Е. И. Замятин с женой Людмилой Николаевной, Ек. Павловна Леткова-Султанова с сыном Юрием, семья Кондурушкиных, семья Ганфмана, одного из редакторов кадетской газеты «Речь», Марья Валентиновна Ватсон, злобная безумная старуха, переводчица Дон Кихота, про которую говорили, что на груди у нее умер поэт Надсон; она помешалась на ненависти к большевикам и постоянно рвала на себе седые волосы, изрыгая проклятия. Жил там в то лето художник Кузьма Сергеевич Петров-Водкин с женой француженкой, – он женился в Париже на профессиональной натурщице. Жила там в то лето и Фаина Афанасьевна Слонимская, урожденная Венгерова, с двумя сыновьями – Кокой и Мишей.

И Слонимские, и Венгеровы были евреи-выкресты, причем Слонимские были католики, а Венгеровы – православные. Фаина Афанасьевна, как урожденная Венгерова, детей своих воспитывала в православии и скрывала еврейское происхождение семьи. Это была вздорная, шумная чрезвычайно болтливая старуха, которую Миша Слонимский впоследствии очень точно и безжалостно изобразил в своем романе «Лавровы». О ней ходило много анекдотов, распространенных главным образом ее же сыновьями. Помню рассказ о том, как она у себя за столом в присутствии гостей принялась утверждать, будто Слонимские были когда-то князьями, крупными польскими магнатами, и будто город Слоним находился у них в феодальном владении.

– И наши вассалы часто восставали против нас, – сказала она, размечтавшись.

– Эти восстания назывались еврейскими погромами, – сказал Миша.

В 1918 году Коля Слонимский носил студенческую тужурку, а Миша солдатскую шинель. Коля был старше меня лет на десять, занимался музыкой, и потому я нисколько им не интересовался. Но Миша произвел на меня большое впечатление. Я знал, что он, окончив гимназию, добровольцем ушел на фронт, что он был ранен и недавно выписался из госпиталя. И такой человек обращался со мной как с равным, хотя мне шел пятнадцатый год, а ему уже двадцать второй.

Однажды наши матери послали нас обоих в Сестрорецк, на какой-то огород,— купить моркови. Всю дорогу туда и назад мы разговаривали с ним о политике. Помню, его взгляды, очень похожие на взгляды многих окружавших меня тогда интеллигентов, разочаровали меня. Главной целью революции он считал создание Учредительного собрания, избранного всеобщим голосованием. А так как в то лето разогнанное Учредительное собрание самовольно собралось в Самаре, он смотрел на происходящие события чрезвычайно оптимистично. Учредительное собрание возьмет власть, и в России восторжествуют демократия и народоправство. Робея перед его авторитетом, я возражал ему, что захват власти Учредительным собранием непременно приведет к торжеству реакции, к уничтожению всех завоеваний революции и к гибели самого Учредительного собрания от рук реакционеров. Я запомнил этот спор, потому что часто вспоминал его несколько месяцев спустя, когда самарская Учредилка была расстреляна Колчаком, захватившим власть во всей восточной России. Но к тому времени и Миша Слонимский успел отказаться от своей веры в Учредительное собрание. Когда он жил в Доме искусств и, длинный, тощий, вялый, добрый, лежал у себя в комнате на кровати, с утра до ночи окруженный литературной молодежью, он был уже человеком советских взглядов, как — в большинстве — и та молодежь, которая окружала его.

Из молодежи, собиравшейся вокруг кровати Миши Слонимского, к началу 1921 года выкристаллизовался тот кружок, который получил название «Серапионовых братьев».

Но прежде чем говорить о «Серапионовых братьях», я должен рассказать о человеке, вокруг имени которого впоследствии создалось множество легенд, не имеющих ничего общего с правдой.

Я говорю о Льве Лунце.

Лев Натанович Лунц родился в 1902 году и был сыном провизора, владельца одной из лучших аптек города — у Пяти Углов, на Троицкой улице. Был у него старший брат Яша, огненно-рыжий малый, голова которого сверкала, как церковный купол, и сестренка Женя. По-видимому, с семьей Лунц я познакомился еще до Студии, и именно благодаря этой Жене, которая училась в Таганцевской гимназии, в одном классе с моей сестрой Лидой и очень дружила с ней. Родителей Лунца я не помню, хотя: часто бывал у них в квартире на Троицкой. Лева постоянно цитировал изречения своей матери, и в Студии его даже дразнили этим. Изречения эти я позабыл, помню только одно:

— У всех дети как дети, а у нас — сумасшедший дом!

Лева Лунц был кудрявый шатен, среднего роста, со светло-серыми глазами. Он обладал замечательным характером – он был добр, скромен, жизнерадостен, трудолюбив, серьезен и весел. Я обожал его и постоянно им восхищался. Он был на два года старше меня, но дружил со мной совершенно на равных, никогда не оскорбляя моего самолюбия подростка, попавшего в компанию старших.

И меня, и всех окружающих особенно поражало в Леве Лунце одно его свойство – стремительность. Он был человек огромного темперамента и мгновенных реакций. Речь его текла стремительно, потому что стремительна были его мысли, и слушателю нелегко было за ним поспевать. Говоря, он постоянно бывал в движении, жестикулировал, перескакивал со стула на стул. Это был ум деятельный, не терпящий вялости и покоя. Любимая его игра, которую он ввел в Студии, едва там появился, заключалась в том, что играющие садились в кружок и с бешеной скоростью колотили себя обеими руками по коленям. Суть игры я забыл, заключалась она, кажется, в отгадывании слов, помню только бешеные движения рук и Левин голос, подгоняющий, доводящий всех до изнеможения:

— Скорей, скорей!

Он принес в Студию множество игр, самых детских, простодушно-веселых, и заставил в них играть всех. Я помню, с каким увлечением и пылом играл он в фанты, а между тем к тому времени он уже окончил Университет. В Университет он поступил чуть ли не пятнадцати лет и прошел его курс так же стремительно и блестяще, как делал все. Учился он на романо-германском отделении филологического факультета, изучил все романские языки, включая провансальский.

Скачать:TXTPDF

в литературоведении. Многие любопытствовавшие студисты посещали эти заседания, был на некоторых и я. Кроме Шкловского помню я на них Эйхенбаума, Поливанова, Романа Якобсона, Винокура. Они противопоставляли себя всем на свете