писал Велимир Хлебников, Председатель Земного Шара? Разве весь русский футуризм, возникший перед первой мировой войной и доживший до середины двадцатых годов, не воспринимался прежде всего как чудачество? Разве мало чудачества было в постановках Мейерхольда? А имажинисты, ничевоки? А художники тех лет — чудачество на чудачестве! Виктор Шкловский в 1920 году провозгласил теорию «остранения», суть которой заключалась в том, что всякое произведение искусства, для того чтобы оно воспринималось художественно, должно быть странным. Все не странное казалось банальным, мещанским, обывательским. Только чудаческое, эксцентрическое признавалось новым и революционным. Советское киноискусство, едва родившись, тоже начало с того, что провозгласило эксцентризм основным своим принципом. Двое юных талантливейших кинорежиссеров, Козинцев и Трауберг, столько сделавших впоследствии для развития советского кино, основали группу ФЭКС – «Фабрику эксцентризма» – и выпускали фильмы, полные самых причудливых нелепостей.
Все эти воззрения были чужды народным массам, делавшим революцию и создававшим советский общественный строй. Но значительная часть интеллигенции была охвачена ими, причем в большей мере именно та часть, которая сочувствовала Октябрьской революции и стремилась служить ей. Сейчас это уже давно умерло, и у новых поколений не вызывает ничего, кроме удивления. Сейчас все это кажется нагромождением бессмыслиц, а между тем в этих бессмыслицах был смысл. В чудачествах, странностях, нелепостях выражалась потребность интеллигенции рассчитаться со своим прошлым — эстетским или либерально-буржуазным. Это был метод расчистки для постройки нового, метод наивный и неправильный логически, но органичный и для многих необходимый. К 1930 году все стало на место, пыль, поднятая взрывом, улеглась, и волна чудачества схлынула. В русской поэзии последним всплеском этой волны была первая книжка стихов Заболоцкого «Столбцы», вышедшая в 1929 году.
Но, когда я вспоминаю чудаков тех времен, мне прежде всего приходят в голову вовсе не деятели искусства. Явление это было куда шире. Мне прежде всего вспоминается Моисей Карцов, он же дядя Миша, он же Милицейский Глаз, неистовый безбожник, редактор-издатель газеты «Вавилонская башня».
На публичных диспутах о существовании бога между Луначарским и протоиереем Александром Введенским самым пламенным оратором на стороне атеистов неизменно выступал дядя Миша, небольшого роста человек, средних лет, с испитым подвижным лицом, убого одетый. Говорил он на превосходном народном русском языке, и только по торопливости и неудержимой страстности речи можно было догадаться, что он еврей. Он поражал слушателей силой своей ненависти к религиям, попам и раввинам. Аргументация у него была самодельная, с антирелигиозной литературой он был мало знаком, и научные доводы, приводимые Луначарским, почти его не занимали, так как в школьном смысле он был человеком глубоко невежественным. Доводы у него были другие – морального и бытового свойства. Он обличал попов и монахов, как обличали их в эпоху Возрождения,— за чревоугодие, сребролюбие и любострастие. Лицемерие деятелей церкви — вот что разоблачал он непрестанно с пылкостью лично оскорбленного человека. Он поражал церковников замечательным знанием церковников замечательным знанием церковного ритуала, священного писания и монастырских нравов. Он знал наизусть и талмуд, и евангелие. Для него атеизм, который он исповедовал, был прежде всего религией, и он не говорил, а проповедовал, как библейский пророк. Речи его особенно доходили как раз до тех слушателей, на которых научная аргументация Луначарского воздействовала слабо. У Карцова было много приверженцев, которых он гордо именовал: «мои поклонники». Когда Луначарский перестал участвовать в подобных диспутах, Карцов стал организовывать их сам. Протоиерей Введенский, стремившийся к популярности будущий основатель Живой церкви, тоже, по-видимому, был в них заинтересован, и по Петрограду расклеивались афиши, в которых сообщалось, что «дядя Миша» будет спорить с отцом Александром о том, есть ли Бог. Каждый приходил с толпой своих сторонников, и начиналась неистовая словесная битва, потрясавшая сердца.
Моисей Карцов родился в Житомире, учился в хедере и до военной службы почти не знал русского языка. Детство его прошло при синагоге, во мраке угрюмого средневекового юдаизма. Попав в солдаты, он впервые столкнулся с русскими людьми. Служил он в самом начале века, еще до русско-японской войны. Там, в казарме, он не только научился русскому языку, русской грамоте, но и по собственному побуждению принял православие. Это был глубочайший духовный переворот, охвативший его с такой силой, что, отслужив положенное число лет и выйдя в запас, он тотчас же постригся в монахи. Лет десять, монахом, жил он по разным монастырям и лаврам, веря, что отыскал истину. Потом его начали мучить сомнения. Перед революцией он окончательно пришел к убеждению, что церковь существует для обмана и грабежа и что Бога – нет. Революцию — и февральскую, и Октябрьскую – он встретил восторженно и весь отдался антирелигиозной пропаганде.
Служил он писарем в Управлении петроградской милиции. Он не имел ни малейшего служебного честолюбия и к потребностям плоти своей в одежде и пище относился с суровым монашеским пренебрежением. Управление петроградской милиции в годы гражданской войны издавало удивительный ведомственный журнальчик, который я теперь очень хотел бы посмотреть. Журнальчик этот назвался «Горохр», что значит Городская охрана, и сотрудничали в нем Блок, мой отец, Алексей Ремизов, Анна Ахматова. Гонорар выплачивался милицейским хлебным пайком. Карцов был рабкором этого журнала. Рабкорствовал он и в «Красной газете», подписывая свои заметки псевдонимом Милицейский глаз. Заметки эти, полные торжественного библейского негодования, посвящены были все тому же: жульничествам попов и проделкам кладбищенских сторожей. Через редакцию журнала «Горохр» он познакомился с некоторыми литераторами и стал изредка посещать Дом искусств, Студию. Там, разумеется, все было для него чуждо, и он остался для всех чужд и неинтересен. Там и своих чудаков хватало. Один только я почему-то сошелся с ним, и мы не раз бродили вдвоем по петроградским улицам.
Мы не беседовали, говорил он один,— он был способен только к монологам. Он рассказал мне всю свою жизнь, почти не касаясь ее внешней стороны, а только внутреннюю — историю своих духовных переворотов. Он был когда-то правоверным евреем, потом православным, теперь — революционером и атеистом. Но в революции его интересовало только безбожие, и атеизм его носил, в сущности, религиозный характер. Он считал, что дьявол, искушая Христа, был прав. Об этом он мог говорить часами, и речи его напоминали одновременно и Экклезиаста, и «Братьев Карамазовых», которых он никогда не читал.
Не то в двадцатом, не то в двадцать первом году он начал издавать газету «Вавилонская башня». Это название было полно смысла,— согласно Библии, люди строили Вавилонскую башню для того, чтобы влезть на небо и ниспровергнуть бога. Газета была большая, на четырех полосах, и всю ее от начала до конца Карцов писал один. У него не было никаких сотрудников, никакие общественные или государственные организации ему не помогали. Набирали и печатали его газету — в нескольких сотнях экземпляров — его «поклонники» — наборщики какой-нибудь национализированной типографии, разделявшие взгляды Карцова. Впрочем, побуждения у них были не только идейные — Карцов отдавал им всю выручку от номеров «Вавилонской башни».
Распространял он свою газету тоже сам – без помощи почты, газетчиков, контрагенств печати. Помню, как в ноябрьский денек двадцать первого года стоял он под мокрым снегом на углу Невского и Литейного. На голове у него была большая фуражка, широкий околышек которой был заклеен крупнонабранным газетным заголовком: «Вавилонская башня». У него была кипа «Вавилонских башен» под мышкой, и он предлагал их каждому прохожему.
Газета просуществовала примерно год, и за это время ему удалось выпустить номеров пятнадцать. Номера эти читались охотно, потому что статьи и заметки в них написаны были страстно, одной рукой, били в одну точку и посвящены были темам, волновавшим тогда очень многих: вскрытию мощей, разоблачению чудес, творимых чудотворными иконами, сектантским радениям и поповским плутням. И погибла «Вавилонская башня» благодаря тому, что Карцов вздумал однажды этим темам изменить.
Я уже говорил, что Карцов посещал Дом искусств и встречался там с литераторами. Между ним и тогдашними литераторами-интеллигентами не было ничего общего – вся его проповедь была предназначена не для них, и произведений их он не читал. Но его тянуло к ним, потому что в нем, человеке малокультурном и никогда не знавшем культурной среды, жило уважение к культуре. Но сколько-нибудь близко ему удалось сойтись только с одним литератором — с Акимом Волынским.
Так же как и Карцов, Аким Львович Волынский был родом из Житомира. Этим ограничивалось все, что их объединяло. Между их интересами не было ни малейшего сходства. Волынский писал о Леонардо да Винчи, потом о Толстом и Достоевском. Прославлял художников из группы «Мир искусства». После революции все его внимание было сосредоточено на русском классическом балете. Карцов не имел ни малейшего представления ни о Леонардо да Винчи, ни о Толстом, ни о Достоевском, ни о «Мире искусства», ни о балете. Он проникся к Волынскому горячей симпатией только потому, что тот был его земляк. И эта симпатия погубила его газету.
В годы гражданской войны Волынскому почти не удавалось печататься. А он был весьма плодовит. И ему удалось убедить Карцова заполнить один из номеров «Вавилонской башни» его статьями о балете.
У меня был этот удивительный номер. Волынский писал витиевато и пышно, и в этом пышнословии, говоря по правде, и заключалась вся суть его статей. Тут были и «дионисизм», и «вакханалии», и «менады», и «эрос», и «лотос», и «флейта Марсия», и «бездна вверху и бездна внизу» — весь тот набор слов, которым пользовались авторы статей в журнале «Золотое руно». Карцов не нашел покупателей для этого номера и не мог расплатиться с типографией. И «Вавилонская башня» перестала выходить.
Разумеется, она очень скоро перестала бы существовать и без статей Волынского. Просто потому, что менялось время. Кончилась гражданская война, начался нэп. Новые формы принимала жизнь, все менялось — постепенно, но довольно быстро. Партизанщина становилась невозможной ни в области антирелигиозной пропаганды, ни в области печати. И Моисей Карцов, наивный самодеятельный мудрец, до всего доходящий своим умом и все делающий по-своему, был уже неприменим в новых условиях, потерялся и исчез.
В последний раз я видел его в самом начале 1922 года. Я уже рассказывал, что в это время я был обуреваем мечтами об издательской деятельности. Я искал связей с типографиями и вспомнил о наборщиках, набиравших «Вавилонскую башню». Познакомить меня с ними мог только Карцов. И я отправился искать Карцова.
Не помню, как я узнал его адрес. Он жил в одном из переулков между Знаменской и Литейным. Я вошел под арку и встретил его во дворе. Угрюмый, постаревший, он нес под мышкой перевязанный бечевкой сверток рогож. Хмуро глядя на меня снизу вверх, он