Скачать:TXTPDF
О том, что видел: Воспоминания. Письма. Николай Корнеевич Чуковский, Корней Иванович Чуковский

что если живое становится мертвым, то это всего только превращение, а не исчезновение; однако для живого совершенно безразлично, исчезнет ли оно или «превратится». Если из берцовой кости умершей девушки вырастет деревце, то это будет уже не девушка, а другое существо, сознание же девушки, ее «я» погибнет безвозвратно. Хотя природа и бессмертна и в ней ничего не исчезает, но мы с вами смертны и умрем всерьез, навсегда.

Он не соглашался. Слушал хмуро и упрямо повторял свое. Эти разговоры о смерти происходили обычно ночью, за вином, у меня на квартире. В последние годы жизни он ничего не пил, кроме вина, но вина пил много и не умел без него обходиться. К его приходу я запасал несколько бутылок «Телиани», потому что «Телиани» он предпочитал всем другим винам; думаю, причины этого предпочтения были прежде всего литературные — он очень любил и часто повторял стихи Мандельштама:

В самом маленьком духане

Ты товарища найдешь.

Если спросишь «Телиани»,

Поплывет Тифлис в тумане,

Ты в бутылке поплывешь.

Он приходил часов в семь, читал свои последние стихи, потом мы принимались читать стихи других поэтов. Часов в девять садились за стол и сидели порой часов до трех ночи. Он мог выпить вина сколько угодно, и я скоро отставал от него. Пьянел он медленно, становился все веселее. Потом хмурился и тогда со все возраставшим ожесточением повторял, что мы не умрем, а только превратимся.

Надо сказать, что к таким его рассуждениям я относился недостаточно серьезно, и это привело меня к ошибке. Я перестал спорить, возражать, а только отшучивался. Я знал, как он был чуток к юмору, и потому никогда не опасался шутить в его присутствии над чем угодно. Уехав летом 1958 года в Коктебель, я отправил ему оттуда следующее шуточное стихотворное послание:

«Н. А. Заболоцкому, который, выпив три бутылки „Телиани“, любит утверждать, что после смерти мы перевоплотимся в другие существа».

Тело, жертва медицины,

Мертвенно, как перламутр,

Препараты и вакцины

Принимает скорбно внутрь.

А душа, пред униженьем

Опуская гордый взор.

Уж ведет с уничтоженьем

Предстоящим разговор:

Не хочу я превращений

В множество вещей, веществ

Или перевоплощений

В множество иных существ.

Не хочу я вечных странствий

Паром, снегом и водой,

Не хочу лететь в пространстве

Ослепительной звездой.

Не хочу я цепью брякать,

Дом хозяйский сторожа,

Птицей петь, лягушкой квакать,

Быть супругою ежа.

Ванечка, гулявший с мамой

Вдоль по берегу ручья, —

Это я был, тот же самый,

Это я, и только я.

Принимая капли на ночь

У предела бытия,

Это я, Иван Степаныч,

Это я, все тот же я.

Доброй Машею любимый

Мне неведомо за что,

Это я, неповторимый,

Я, и более никто.

Не боюсь чертей и ада,

С мукой примирюсь любой,

Мне ничьей судьбы не надо,

Дайте быть самим собой!

И в ответ гремит на башне.

Отмечая каждый час,

Звон привычный, звон всегдашний,

Утешительный для нас.

Ничего не обещая.

Кроме вечной пустоты,

Ничего не предвещая,

Кроме полной темноты.

К моему удивлению, никакого ответа на это послание я не получил. Через месяц я вернулся в Москву, и Заболоцкий зашел ко мне. Была уже вторая половина августа, лето он провел в Тарусе и показался мне посвежевшим, поздоровевшим. В город заехал только на несколько дней и зашел ко мне, чтобы прочитать мне свою новую поэму «Рубрук». Читал он весело, увлеченно, счастливо, громко смеясь от радости в тех местах, которые ему самому казались особенно удачными. Поэма была написана круто, зорко, щедро, поразила меня внутренней веселостью, наблюдательностью, жадным жизнелюбием. Все это я высказал автору — к его большому удовольствию. Когда разговор о «Рубруке» иссяк, я спросил его, получил ли он мое послание. И был поражен, как внезапно изменилось его лицо. Он потемнел, замолк, поник. Мне стало жалко его. Я понял, как некстати была моя шутка.

Я понял, что вся эта созданная им теория бессмертия посредством метаморфоз всю жизнь была для него заслоном, защитой. Мысль о неизбежности смерти — своей и близких — была для него слишком ужасна. Ему необходима была защита от этой мысли, он не хотел смириться, он был из несмиряющихся. Найти защиту в представлении о бессмертной душе, существующей независимо от смертного тела, он не мог — всякая религиозная метафизическая идея претила его конкретному, предметному, художественному мышлению. Поэтому он с таким упорством, непреклонностью, с такой личной заинтересованностью держался за свою теорию превращений, сулившую бессмертие и ему самому, и всему, что он любил, и сердился, когда в этой теории находили бреши.

Он умер через два месяца после этого нашего свидания.

Ни в молодости, ни в зрелые годы Заболоцкий стихов о любви не писал. Эта странная особенность отличала его от всех поэтов мира. Любовные стихи начал он писать в конце жизни.

Почему же это так получилось? По-видимому, по разным причинам. Во-первых, так шло развитие поэтических вкусов Заболоцкого. Его внимание художника вначале было целиком обращено на внешний мир, на эксцентрическую, причудливо-живописную его сторону. В этом насмешливо изображаемом вещном и конкретном мире не находилось места для любви. И только постепенно, с годами, с трагическим и печальным расширением жизненного опыта, овладевая все новыми и новыми изобразительными средствами, Заболоцкий научился говорить обо всем, о любых человеческих чувствах, в том числе и о любви.

Вторая причина лежала в его целомудренно-скрытном характере; ни в стихах, ни в разговорах с друзьями он никогда не говорил о том, что касалось его одного. Нужна была трагедия, нужна была нестерпимая боль, чтобы преодолеть его скрытность, чтобы вынудить его нарушить стоном это принудительное молчание.

Третья причина лежала в конкретной истории его чувств. О ней мы можем только догадываться. Никто не имеет потребности говорить о счастливой любви, а Заболоцкий рано женился, рано обзавелся детьми и был, кажется, совершенно счастлив в своей семейной жизни. Во всяком случае, и он так полагал, и все так полагали. Он любил жену, и жена любила его, и он считал этот вопрос решенным навсегда.

Жена его Катерина Васильевна была готова ради него на любые лишения, на любой подвиг. По крайней мере, такова была ее репутация в нашем кругу, и в течение многих-многих лет она подтверждала эту репутацию всеми своими поступками. В первые годы их совместной жизни он был не только беден, а просто нищ; и ей, с двумя крошечными детьми, пришлось хлебнуть немало лишений. К середине тридцатых годов Николай Алексеевич стал несколько лучше зарабатывать, у них появилось жилье в Ленинграде, наладился быт; но после двух-трех лет относительно благополучной жизни все рухнуло — его арестовали. Положение Катерины Васильевны стало отчаянным, катастрофическим. Жена арестованного «врага народа», она была лишена всех прав, даже права на милосердие. Ее вскоре выслали из Ленинграда, предоставив возможность жить только в самой глухой провинции. И она выбрала городок Уржум Кировской области — потому что городок этот был родиной ее мужа. Она жила там в страшной нищете, растя детей, пока наконец, в 1944 году, не пришла весть, что Николай Алексеевич освобожден из лагеря и получил разрешение жить в Караганде. Она сразу, взяв детей, переехала в Караганду к мужу. Вместе с ним мыкалась она в Караганде, потом, вслед за ним, переехала под Москву, в Переделкино, чтобы здесь мыкаться не меньше. Мучительная жизнь их стала входить в нормальную колею только в самом конце сороковых годов, когда они получили двухкомнатную квартиру в Москве на Хорошевском шоссе и он начал зарабатывать стихотворными переводами.

В эти годы я близко наблюдал их семейную жизнь. Я сказал бы, что в преданности и покорности Катерины Васильевны было даже что-то чрезмерное. Николай Алексеевич всегда оставался абсолютным хозяином и господином у себя в доме. Все вопросы, связанные с жизнью семьи, кроме мельчайших, решались им единолично. У него была прирожденная склонность к хозяйственным заботам, особенно развившаяся благодаря испытанной им крайней нужде. В лагере у него одно время не было даже брюк, и самый тяжелый час его жизни был тот, когда их, заключенных, перегоняли через какой-то город и он шел по городской улице в одних кальсонах. Вот почему он с таким вниманием следил за тем, чтобы в доме у него было все необходимое. Он единолично распоряжался деньгами и сам покупал одеяла, простыни, одежду, мебель. Катерина Васильевна никогда не протестовала и, вероятно, даже не давала советов. Когда ее спрашивали о чем-нибудь, заведенном в ее хозяйстве, она отвечала тихим голосом, опустив глаза: «Так желает Коленька» или «Так сказал Николай Алексеевич». Она никогда не спорила с ним, не упрекала его — даже когда он выпивал лишнее, что с ним порой случалось. Спорить с ним было нелегко, — я, постоянно с ним споривший, знал это по собственному опыту. Он до всего доходил своим умом и за все, до чего дошел, держался крепко. И она не спорила.

Он платил ей за покорность самой нежной, бесспорной любовью. В одном удивительном стихотворении 1955 года он впервые чуть-чуть приоткрыл свои чувства к жене. В этом стихотворении он вообще впервые приоткрыл многие свои чувства, о которых прежде считал нужным умалчивать. Называется оно «Бегство в Египет». Под «бегством в Египет» он разумел переезд всей семьей на маленькую дачку с верандой, снятую на летние месяцы в поселке под Москвой, по Белорусской железной дороге. Вот это стихотворение:

Ангел, дней моих хранитель,

С лампой в комнате сидел.

Он хранил мою обитель,

Где лежал я и болел.

Обессиленный недугом,

От товарищей вдали,

Я дремал. И друг за другом

Предо мной виденья шли.

Снилось мне, что я младенцем

В тонкой капсуле пелен

Иудейским поселенцем

В край далекий привезен.

Перед Иродовой бандой

Трепетали мы. Но тут

В белом домике с верандой

Обрели себе приют.

Ослик пасся близ оливы,

Я резвился на песке.

Мать с Иосифом, счастливы.

Хлопотали вдалеке.

Часто я в тени у сфинкса

Отдыхал, и светлый Нил,

Словно выпуклая линза,

Отражал лучи светил.

И в неясном этом свете,

В этом радужном огне,

Духи, ангелы и дети

На свирелях пели мне.

Но когда пришла идея

Возвратиться нам домой

И простерла Иудея

Перед нами образ свой

Нищету свою и злобу,

Нетерпимость, рабский страх,

Где ложилась на трущобу

Тень распятого в горах, —

Вскрикнул я и пробудился…

И у лампы близ огня

Взор твой ангельский светился,

Устремленный на меня.

Ангел-хранитель со светящимся взором — вот кто была Катерина Васильевна для Заболоцкого. В неустойчивом, полном опасностей мире только ее покорность и преданность казались ему неизменными.

Встречаясь с Заболоцким, я, грешным делом, мало к ней приглядывался. Он полностью заслонял ее от меня собою, и я воспринимал ее только как его дополнение. Когда он читал свои стихи, она слушала, безмолвно восхищаясь. Она постоянно твердила: «Николай Алексеевич это любит», «Николай Алексеевич это не любит», «Николай Алексеевич считает так-то», а как она сама считает, оставалось неизвестным. И вдруг она ушла от него к другому.

Нельзя передать его удивления, обиды и горя. Эти три душевных состояния обрушились на него не сразу, а по очереди, именно в таком

Скачать:TXTPDF

что если живое становится мертвым, то это всего только превращение, а не исчезновение; однако для живого совершенно безразлично, исчезнет ли оно или «превратится». Если из берцовой кости умершей девушки вырастет