Геологические открытия. Чрезвычайно спешно. Что? Да, геология. Всего хорошего.
Он повесил трубку и повернулся ко мне.
— Назначаю вас помощником и заместителем начальника экспедиции.
И мы отправились на вокзал.
Двое рабочих с трудом вкатили в пакгауз большую бочку, последнюю бочку за ночь. Ночная смена кончалась, и, подкатив ее к груде других таких же бочек, они сели на нее покурить.
— Ну, и странная бочка, — сказал один из них, — до чего легка! Ни за что не поверил бы, что в ней масло.
— Да, тут не без обмана, — сказал другой. — Пока мы катили ее, в ней все что-то твердое перекатывалось. Надо будет завтра заявить куда следует.
Но вот папиросы докурены, стрелка круглых стенных часов остановилась на восьми, и рабочие вышли, закрыв дверь на замок.
В огромном пакгаузе было пусто. Единственная электрическая лампочка тускло освещала поставленные друг на друга ящики, бочки, сундуки и корзины. Воцарилась полная тишина.
И вдруг тишину нарушил легкий стук. Уж не крыса ли хозяйничает в углу? Нет, крыса не станет стучать так громко и упорно.
Странная бочка, вызвавшая такие подозрения у рабочих, теперь скрипела, гремела и колыхалась. Глухие удары доносились из ее нутра, и при каждом ударе крышка ее вздрагивала. Удары становились все слышнее, и вот, наконец, крышка выскочила и колесом покатилась по полу. А из бочки, как цыпленок из яйца, вылупился щупленький лысенький человечек.
Он с наслаждением потянулся. Потом растопырил огромные уши, согнул голову на бок и прислушался.
— Никого, — прошептал он и снова потянулся. — Проклятая бочка. Никак в ней удобно не усядешься. А уж как начнут катить — все бока поломают. Лет двадцать тому назад я счел бы путешествие в бочке комфортом. Да, теперь не то. Эх, старость, старость…
Вздыхая, покрякивая и покачивая головой, он подошел к двери. Убедившись, что она заперта, он принялся осматривать стены и потолок пакгауза.
Окон в пакгаузе не было. Здесь день и ночь горело электричество. Стены были непроницаемы. И только под самым потолком, на высоте, равной четвертому этажу, было небольшое отверстие, служившее, должно быть, для вентиляции. Это отверстие сразу привлекло внимание юркого обитателя бочки.
Он содрал с одного из сундуков канат, сделал на его конце петлю и с удивительной силой и ловкостью закинул ее вверх. Петля уцепилась за крюк, ввинченный в середину потолка. Тогда он, как обезьяна, полез по канату и, очутившись в двух саженях над полом, начал раскачиваться из стороны в сторону. Как исполинский маятник качался он по огромному просторному пакгаузу, с каждым разом взлетая все выше и выше. Фалды его фрака, некогда щеголеватого, но теперь поношенного и грязного, развевались в воздухе, как гигантские черные крылья. С каждым взмахом все ближе отверстие.
Вот он, наконец, долетел до него, уцепился за его края руками и вылез на занесенную снегом крышу.
Рассвет только начинался. Подняв воротник и ежась от холода, он глянул вниз. Внизу перед запертой дверью стоял сторож. Незнакомец пересек крышу поперек и по водосточной трубе спустился на железнодорожный путь.
Вокзал был в двух шагах, но он обошел его и, поплутав в темных пригородных переулках, вошел в город. Сутулый и маленький, он обходил бледнеющие фонари и шагал все вперед, опасливо оглядываясь по сторонам. С людьми он встречаться избегал и шел закоулками и пустырями. На Васильевский остров он прошел через Николаевский мост. Было уже совсем светло, когда он добрался до Восемнадцатой линии. Наконец, он остановился перед колбасной Иоганна Коха.
В витрине немецкой колбасной Иоганна Коха горела керосиновая лампа, и потому стекло оттаяло широким полукругом. Обитатель бочки долго смотрел на длинные толстые колбасы всех сортов, в строгом порядке лежавшие на огромных белых блюдах. Потом осмотрелся по сторонам и юркнул в звякнувшую колокольцем дверь.
Иоганн Кох, в халате и туфлях, сидел за прилавком и, напялив на нос очки, читал газету. Благодушие сияло в его глазах и теплой волной разливалось по телу. Дела шли не плохо, и он только что выпил две чашки чудного кофе. Все стены его лавки были завешаны разноцветными колбасами, испускавшими приятнейший запах и услаждавшими сердце их владельца. Но запах этот, очевидно, совсем не понравился юркому человечку, потому что, войдя, он поморщил нос и оглушительно чихнул.
Иоганн Кох отложил газету, снял очки и взглянул на вошедшего.
— А! Это ты, Аполлон! Какими судьбами? Вот, право, не ожидал тебя встретить здесь, в Ленинграде… Давно ли ты приехал, надолго ли?
— Я? Ап-чхи… Ах, чорт возьми… аи-чхи! Мне становится дурно от колбасного запаха. Не-вы-но-шу!.. Я здесь проездом. Сегодня приехал и сегодня же уезжаю. У меня до тебя дельце, хе-хе…
— Куда ж ты едешь?
— В Сибирь. Но дело не в том…
— А не знаешь ли ты штабс-капитана Авсеенку?
— Нет. Зачем он мне?
— Как зачем! — закричал немец. — Едешь в Сибирь и не знаешь капитана Авсеенки! O, mein Gott! Да я тебе рекомендательное письмо напишу.
— Да кто же он?
— Он муж моей племянницы Амалии.
— Чем он занимается?
— Он — бандит. Большие дела делает. Милейший человек.
Незнакомец улыбнулся, обнаружив редкие гнилые зубы.
— Бандит — это не плохо. Пригодится, пожалуй. Но письмо — потом. У меня, видишь ли, к тебе дело.
— Да ты, верно, голоден. Какой хочешь: краковской, чайной, полтавской?..
Немец встал, взял нож и приготовился резать колбасу.
— Нет-с. Благодарю покорно. Не употребляю. Ты бы мне кислой капусты или огурчика. Но прежде всего — дело. Где мои дневники?
— Какие дневники?
— То-есть как — какие! — страшно засуетился и заволновался незнакомец. — Ты спрашиваешь — какие дневники? Да мои дневники, дело всей моей жизни, мои записки, которые я оставил тебе, уезжая из Ленинграда.
— Да ты ничего мне не оставлял.
— Ты, верно, шутишь, Иоганн. Ха-ха-ха, я понимаю, ты шутишь. Но хватит, довольно, не надрывай моего бедного сердца.
— Да о чем ты говоришь? — спросил немец, — Уж не о той ли пачке бумаг, которую я нашел у себя на столе в день твоего отъезда?
— Вот именно. Тащи ее сюда!
— Там еще на первой странице были написаны красными чернилами какие-то слова?
— Да, да. Вот эти слова мне важнее всего. Из-за них я приехал в Ленинград. Они — ключ ко всем моим планам. Давай сюда пачку, милый друг.
— Что у тебя за дела в Сибири? — спросил медлительный колбасник.
— Взорвать… ах, что я говорю! Я еду в Сибирь продавать головные шпильки, изделия одной варшавской фирмы. Отличные шпильки! Превосходные шпильки! Может быть, ты их у меня купишь? Я тебе уступлю по знакомству. Но раньше всего неси мне мои дневники…
— Да помилуй, их нет у меня.
— Где же они?
— Я их употребил на завертку колбас. Все эти годы было так трудно с оберточной бумагой…
— О, безумец, о, негодяй, ты погубил плоды моих раздумий! Я тебе отомщу! Вся твоя колбасная, весь город, в котором ты живешь, солнце, которое светит тебе — в моих руках. Я захочу — и все погибнет, помни это. Но мне необходимы слова, написанные на первой странице моего дневника.
— Право, Аполлон, если бы я знал…
— Пошевели своими бараньими мозгами, может быть ты вспомнишь их.
— Первое слово: крест… а дальше… дальше… не помню…
— Нет, ты вспомнишь, ты вспомнишь, Иоганн, подумай только. А! ты не хочешь вспоминать! Ты взялся меня погубить! Не-ет! Я так не уйду. Я тебя заставлю вспомнить!
Он одним прыжком перелетел через стойку и, сжав кулаки, остановился перед немцем.
— Я сейчас, сейчас, Аполлон. Первое слово: крест, а второе… что-то коровье, ослиное, собачье…
— Вспомни, или убью! — сквозь зубы прошипел незнакомец.
При виде занесенных над головой кулаков, к немцу вернулась память.
— Хвост! — выговорил он.
— Хвост! Хорошо. А третье?
— Уволь, голубчик, хватит с тебя и двух… Зачем тебе эти слова?
— Вспомни третье, — был ответ.
— Да как же вспомнить, коли я совершенно забыл.
— Нет, ты вспомнишь, ты не хочешь меня погубить. Ах, вот как! Я тебя заставлю!
И он схватил своего друга за горло.
— Тоже часть какого-то животного… Отпусти…
— Не отпущу, пока не вспомнишь.
— Вспомнил! — прохрипел задыхающийся немец.
Незнакомец отпустил его.
— Хобот! — пробормотал тот, жадно глотая воздух. — Фу, какой ты грубый, Аполлон…
С четвертым словом было труднее всего. Ни внушения, ни побои не помогли. Он помнил, что это какое-то неприятное насекомое, а какое — забыл.
— Пчела, может быть? Скажи, Иоганчик, пчела? — с дрожью в голосе спрашивал незнакомец.
— Нет, не пчела. Разве пчела неприятная? Пчела пользу приносит. Скорее таракан, или клоп… Нет, впрочем, и не таракан…
Незнакомец снова принялся угрожать и буйствовать, но ничего не помогало.
Последнее, пятое слово, он помнил сам. Это слово было: решетка. Но четвертое, предпоследнее, ушло из его памяти бесповоротно. Его душа наполнилась отчаянием, и он стал жаловаться:
— Мне всегда не везло, Иоганн. Я несчастный человек — таким я родился, таким я сойду в могилу. Мне никогда ничего не удается. Все обдумаю, все подготовлю, создам гениальный, грандиозный проект, и вот, проект летит к чорту по вине какого-нибудь маленького паршивого винтика. Таких замыслов, как у меня — не было и не будет. Сначала я думал стать повелителем морей. Потом повелителем суши. Теперь — повелителем жизни и смерти. Но все срывалось по вине непредвиденных пустячков. Эти пустячки всегда представлялись мне в виде пауков. Такой пустячок-паучок, маленький и плюгавый, незаметно обматывает меня липкой паутиной и начинает сосать мою кровь. И сося, растет и толстеет. Из паучка он превращается в паука, из паука в паучище… Что ты смеешься, свиная туша, тебя веселят мои несчастья?
— Нет, Аполлон, я только вспомнил…
— Что?
— Четвертое слово.
— О, говори, Иоганн, не томи меня!..
— Крест, хвост, хобот, паук, решетка! — торжествующе провизжал юркий человечек. — Ура! Ключ найден! Теперь я твой властелин, вселенная! И я буду жестоким властелином. Тридцатого апреля…
— Поклонись от меня штабс-капитану Авсеенке! — прокричал немец, но незнакомца уже не было в лавке.
Глава третья. Аполлон Григорьевич Шмербиус
В санях я сидел рядом с извозчиком. Все сиденье для ездоков было занято профессором. Он держался прямо, не поворачивая головы, как гигантская тумба. На каждой пуговице его просторной пелерины болталось несколько крошечных пакетиков. В ногах стоял американский кожаный чемодан. Мороз теребил наши щеки, от лошади шел густой пар, и навстречу нам неслись улицы, разделенные пополам солнцем и тенью.
Нет, я уже больше не сомневался, я знал, кто написал эту записку. Если бы ее написал кто-нибудь другой, разве стал бы я беспокоиться?