Такую записку мог написать только сумасшедший. Да кто знает, не сумасшедший ли он? Но он сумасшедший, награжденный невероятной силой воли, воловьей настойчивостью, глубоким знанием людей, неиссякаемой верой в свои сумбурные планы. Он сумасшедший, однажды чуть не отравивший, десять крупнейших городов мира ядовитыми газами. Он сумасшедший, потопивший у берегов Мадагаскара транспорт с алмазами, равными по цене трети золотого запаса Британской империи. Он сумасшедший, причинивший торговому флоту всех наций больший урон, чем эскадры английская и германская, вместе взятые, во время великой войны. Он сумасшедший, обладающий здравым смыслом, превосходящим мудрость величайших мудрецов и философов. Да, у меня есть основания опасаться его сумасшедших затей. Он не терпит малых дел, он берется за дела планетарные. И когда Аполлон, сын екатеринославского парикмахера, хочет покончить самоубийством — с ним должна погибнуть вселенная.
Но вот и вокзал. Зворыка расплачивается с извозчиком, как перышко поднимает чемодан, сует трость под-мышку и, увешанный свертками, хлюпая гигантскими калошами, бежит на перрон. Я за ним. Нас встречает курьер Академии Наук и сует профессору кучу каких-то удостоверений и бланков. Носильщик приносит нам билет. Мы садимся в вагон, третий звонок, и поезд трогается.
Мимо вагонных окон пролетают оледенелые ноля пурпурные от вечернего солнца. Леса неподвижны и мертвы. Заиндевелые березы просвечивают насквозь как кружева, а широкие лапы елей гнутся под снегом. Редко-редко поезд перескакивает на новые рельсы перед маленькими деревянными станциями, паровоз, не останавливаясь, свистит, и снова — равнины, поля, леса…
Но вот зашло солнце, в вагоне зажглись электрические лампочки, и в окне уже ничего нельзя было увидеть. Профессор просматривал какие-то бумаги, беззвучно шевеля толстыми мягкими губами. В этом купе, кроме нас двоих, никого не было. Но в соседнем раздавались голоса, вернее один голос, который говорил уже несколько часов, не умолкая. Это был въедливый мягкий тенорок, время от времени пускавший петухов, как голос четырнадцатилетнего мальчика.
— Я стал вегетарианцем, — говорил он. — Я не ем мясного. Разве обезьяны едят мясо? А человек, знаете ли, произошел от обезьяны. Да, да! Наш организм не приспособлен к такому количеству мяса. Наш бедный желудок не в состоянии с ним справиться. От этого люди так рано умирают. Хотите жить тысячу лет — ешьте овощи и фрукты. В растительной пище вполне достаточно жира. Прованское масло делают из маслин. А подсолнечное из подсолнухов. А касторовое… Вы подумайте только, сколько пользы принесла человечеству касторка!
Я взглянул на профессора. Он поднял глаза от бумаг и тоже прислушивался.
— Я презираю людей, пожирающих мясо, — продолжал голос. — Все великие люди питались одной капустой. Кислой капустой, да, да. Все, кроме Наполеона и Рихарда Вагнера. Но Наполеон умер от язвы в желудке, а Рихард Вагнер — дутая знаменитость. Я тоже обожаю капусту. Мне ненавистны жирные, заплывшие салом обжоры, уписывающие ростбифы, бифштексы, колбасы, котлеты, сосиски. Меня тошнит, когда я вижу их туши. У них нет лица: лицо у них сделалось окороком. Ожирелый мозг, ожирелое сердце!
— Позвольте, — зычно закричал вдруг профессор, — позвольте, уверяю вас, что вы ошибаетесь. Вы не знаете ни истории, ни физиологии Великий Крылов весил двенадцать пудов. Гениальный Раблэ был самый толстый человек во всей Франции! Его брюхо имело сто тридцать сантиметров в окружности. Йоркширские поросята вскормили Фарадея и Дарвина. А на растительной пище вырастают только мозглячки, франтики, фертики, тощие ничтожества, слюнтяи, пустячковые людишки.
— Ну, нет! Ошибаетесь! — закричал невидимый обитатель соседнего купе. — Толстяки сластолюбивы, прожорливы, неспособны ни на какую душевную жизнь. Когда я вижу жирного крестьянина, я говорю: он не собирает урожая. Когда я вижу жирного купца, я предчувствую — он будет банкротом. Когда я вижу жирного писателя, я говорю — бездарность. Когда я вижу жирного ученого, я знаю — это круглый невежда.
Лицо профессора покрылось багровыми пятнами.
— Щенок! Попрыгун! Бородавка! — не своим голосом закричал он. — Поджарый вертихвост! Таракан!
— Что-с? — взвизгнул его невидимый собеседник. — Как вы изволили выразиться? Да вы — плюшка, бочонок с салом, бифштекс на ножках!..
— Убью! — заревел профессор, вскочил на ноги, сжал кулаки и ринулся к соседнему купе.
Но в то же мгновение через отверстие над верхней лежанкой, соединяющее оба купе, прямо ко мне на лавку прыгнул юркий сухопарый человечек в черном сюртуке с развевающимися фалдами. Это и был тот страстный вегетарианец, который так обидел бедного профессора. В отверстии показалась красная физиономия Зворыки. Его враг был недосягаем. Пролезть в отверстие профессор не мог. Напрасно он протягивал свои гигантские руки. Юркий человечек стоял на одной ножке посреди нашего купе и самым наглым образом подмигивал профессору правым глазом.
— Гиппопотам! — визжал незнакомец.
И вдруг странная идея осенила меня. Неужели это он? Не может быть! Я вскочил и взглянул незнакомцу в лицо.
— Профессор! — закричал я. — знаете ли вы, кто он такой?
— Знаю, — ответил профессор. — Жидконогий щелкопер, шустрая тля, плешивый стрекулист…
— Нет, — сказал я: — он — Аполлон Григорьевич Шмербиус.
Профессор всплеснул ручищами и с таким грохотом опустился на лавку, что задребезжали вагонные стекла.
Шмербиус был далеко не молод. Кожа на его птичьем лице пожелтела, сморщилась и обвисла. Во рту не хватало многих зубов, губы провалились и острый подбородок торчал вперед. Горбатый длинный нос свисал ниже рта. Яйцевидная лысая голова сидела на тощей жилистой шее с большим, необычайно подвижным кадыком. Огромные уши, оттопыренные, как у летучей мыши, беспрестанно шевелились. Одет он был в засаленный старомодный фрак, держался сгорбленно, и огненно-красный галстук на его впалой груди болтался беспомощно и бесприютно. Этот человек сильно поблек и состарился с тех пор, как я его видел последний раз. Одни только красные кроличьи глазки попрежнему быстро и внимательно перебегали с предмета на предмет.
Целую минуту длилось неловкое молчание. Шмербиус первый прервал его. Он взглянул на меня и улыбнулся.
— Ужасно рад вас видеть, Ипполит, — сказал он. Какими судьбами? Вы очень выросли и возмужали. Как поживает ваш отец? Куда вы едете? Неужели в Сибирь? Один?
Тут он краем глаза взглянул на профессора.
— Нет, не один. Разрешите вас познакомить. Профессор Зворыка…
Профессор, мрачно потупясь, неуклюже протянул Шмербиусу свою большую лапу.
— Ужасно рад, чрезвычайно рад, — затараторил Шмербиус. — Я знаком с вашими превосходными трудами. Правда, я не геолог, я музыкант, но всегда следил за геологией. Искусство и наука — родные братья. Меня особенно заинтересовала ваша полемика со сторонниками теории огненножидкого ядра… Я совершенно с вами согласен… Внутри Земного Шара находится твердое ядро, и вулканы связаны с океанами. Вода и огонь — родственные стихии… Простите, я вас, кажется, побеспокоил рассуждениями о вегетарианстве. Ничего, знаете ли, не поделаешь, я человек принципиальный…
— Пожалуйста… — буркнул профессор.
Он не был расположен вступать в разговор, и Шмербиус снова обратился ко мне. Фразы сыпались из него, как горох из мешка.
— Ваш отец умер? Что вы говорите! Ах, какая жалость! Он был моим другом. Какой талантливый, умный, справедливый, честный человек! Смерть, знаете ли, не разбирает. Царствие ему… Впрочем, теперь молодые люди в бога не веруют, хе-хе. Да и я, признаться, тоже. Разве передовой человек может признавать религиозные заблуждения? А куда вы едете? Что вы будете там делать? Геологические открытия, а?
Я отвечал уклончиво и довольно невнятно. Профессор стал демонстративно стлать постель на своей лавке и приготовляться ко сну. Шмербиус понял намек.
— Так устаешь за день, знаете ли, — сказал он. Пойду спать. Спокойной ночи. Мы еще успеем наговориться, путь нам предстоит не близкий. Всего хорошего, профессор. Всего хорошего, — и, фамильярно похлопав меня по плечу своими костлявыми пальцами, он убежал к себе в купе.
— Какой неприятный человек, — сказал профессор. — Я много слышал о нем, но представлял его себе гораздо величественнее и достойнее. И только подумать, что такой попрыгун держит в своих руках судьбу человечества! Фи, мерзость какая.
Следующий день прошел тихо и скучновато. Профессор был молчалив и угрюм. Он сидел на конце скамейки и писал в своей записной книжке какие-то цифры, зачеркивал и снова писал. Тревожные мысли томили его. Со мной он почти не разговаривал. Шмербиус сделал несколько попыток заговорить с ним, но неудачно. Профессор отвечал односложно, не глядя на него. Он только раз улыбнулся за весь этот день, когда вытащил из-под скамейки клетку с белыми мышами — Тарасом и Гретхен. Он бросил им сквозь прутья колбасную кожуру, свистел, хохотал, называл их причудливыми нежными именами. Но когда мыши насытились и клетка была снова поставлена под скамейку, профессор опять впал в мрачность.
Поезд бежал на восток. Часы проходили за часами. Наступил длинный зимний вечер. Профессор встал с лавки и, засунув руки в карманы брюк, неподвижной глыбой стоял у окна, затемняя все купе. Он смотрел на темные, почти уже скрытые мраком, леса и думал.
— Так продолжаться не может, — наконец проговорил он. — Мне хочется закричать на весь поезд: схватите его, закуйте его в кандалы, убейте его, это самый страшный человек во всем мире! Меня объявят буйным сумасшедшим, но разве вы не видите, что ему известно все, все, гораздо больше, чем мне! Что ему необходимо помешать! О, это страшный злодей! Он окрутил меня, он сбил меня с толку, он перехватил мои идеи. Он держит меня за нос и приговаривает: дурак ты, дурак, хоть и профессор. Все мои открытия он собирается употребить на преступление. Нет, мы должны во что бы то ни стало обезвредить его.
Поезд остановился у маленькой темной станции. Прошел проводник с фонарем и сказал, что мы простоим целых полчаса, потому что паровоз берет воду. К нам в купе вошел Шмербиус и предложил прогуляться.
— Тут, может быть, и буфет есть, — сказал он, подмигивая.
Профессор вытащил из клетки мышей и сунул их в карман пиджака. Мы оделись и вышли на обледенелую деревянную платформу. Дул пронзительный морозный ветер. Мы вошли в станционное здание.
Но здесь не было ничего, кроме бака с горячей водой. Профессор спросил у сонного почтово-телеграфного служащего, не знает ли он, где здесь можно поесть.
— Как же, — ответил тот, с удивлением рассматривая колоссальную тушу профессора: — тут за вокзалом площадь, и на той стороне — трактир.
Площадь оказалась просто большим полем. Вдали мелькали огоньки домишек. Мы шли, хлюпая по снегу и натыкаясь в темноте на большие пни, торчащие посреди площади.
— У вас есть часы, Аполлон Григорьевич? — спросил профессор.
— Нету, — ответил Шмербиус, — но времени еще очень много. Часы,