Скачать:TXTPDF
Рассказы

любишь это слово?

— Нет, почему же.

— Отчего ж ты мне его не сказала?

Оттого, что я его уже говорила.

— Не мне.

— Ну, да. Но вас это не должно беспокоить. Это было так давно.

— Глупости! Как это может меня беспокоить. Смешно жениться на сорокалетней женщине и требовать, чтобы она никого до тебя не любила. Я даже спрашивать не буду. Скажи, где ты с ним встретилась?

— В оккупации.

— Ты была в оккупации?

Конечно. Я ведь не здесь родилась, не в Средней Азии. Наш город был под немцами.

— И он был немец?

Вовсе он не был немец! Он прятался у нас в сарае. Немцы хотели его убить.

— За что?

— Он был советский офицер, попал в окружение, был ранен в ногу, не мог уйти. Ночью он заполз в сарай и лежал там, позади поленницы. Утром я пошла за дровами и нашла его.

— И он остался в сарае?

— А куда ж я могла его деть? Я и сказать никому не могла. Даже отцу. Отец мой боялся за семью и не стал бы его держать. Я сказала только маме, и то не сразу. Мама варила для него картошку, а я носила в сарай. Рана у него была небольшая, он говорил, что вот-вот она затянется, и он уйдет.

— Но не ушел!

— Как уйти! Рана небольшая, дырочка совсем маленькая, но гноилась. Ступить невозможно — боль такая. Месяц прошел, второй прошел, а рана все не заживает, все сочится. Он долго ни шагу сделать не мог.

— И ты полюбила его.

Наверно. Была ему нужна. Он без меня умер бы с голоду, он говорить разучился бы. Все просил с ним посидеть, чтобы не разучиться говорить. Я шла к нему ночью с картошкой, а он ждет меня, и все равно не верит, и пистолет перед собой держит. Потом отложит пистолет, поест, но меня не отпускает, и мы говорим до утра. Сам он был саратовский, у него в Саратове мать, сестры… Днем к нему никак нельзя: сарай дощатый, весь в щелях, а рядом соседский двор. Соседи, конечно, со временем все узнали, как было не узнать

— Выдали?

— Не хочу грешить, может, и не они. Рана у него уже сильно поправилась, он уже на ногу ступал, но свищик все оставался, нажмешь — гной течет. Пришли за ним вечером, когда смеркалось, человек девять, — немец только один был, остальные все местные, полицаи. Он стал стрелять, и, как они со двора шарахнулись, — через дырку в заборе, а там задами, задами, и — ушел. Отца и мать увели.

— А тебя?

— Меня дома не было. Я на речке белье полоскала, иду уже домой, в сумерках, с тазом, а мне навстречу одна и говорит: «У вас на дворе стрельба». Я уж домой и заходить не стала, а как была, с тазом, с мокрым бельем, — к подружке. Сижу у нее, трясусь и думаю: как мне его найти

— Да ведь он ушел!..

— Нет, я знала, что он без меня не уйдет. Он где-нибудь здесь, под городом, ждет меня и этим себя погубит. Последнее время он все меня уговаривал уйти имеете с ним, чтобы никогда не расставаться, и я понимала, что он без меня далеко не уйдет, мне уже характер его был известен. Он страха не знал, и потому я всегда за него боялась. Подруга дала мне свой шерстяной платок, я накинула и побежала. И нашла его за одни квартал от нашего дома — он вынырнул из-за тополя и схватил меня за руку. И мы с ним пошли.

— Куда?

Сначала обошли слободу, потом оврагами через лес, лишь бы подальше уйти. Потом стали к фронту пробираться. А до фронта уже пятьсот километров было, а может, и тысяча. Он, если остановится, сильно начнет хромать, а если разойдется, так ничего, быстрее меня шагал. Поздняя осень, сырость, ночи длинные-длинные. Мы всю ночь напролет шагаем, а как рассветет, забьемся куда-нибудь в стог или просто в прелые листья, прижмемся, лежим, друг об друга греемся. Мы шли, как волк и волчица, от людей прятались, деревень сторонились. Огня не разводили — копали картошку в полях и ели сырую. Ночью напоролись на немецкий пост, они хотели нас проверить, он сказал мне «беги!» — а сам в канаву и стрелял, чтобы дать мне уйти подальше, и увел по оврагам. Речки мы вброд переходили, вода холодная, жжет. А он возьмет меня на руки, подымет высоко и несет. Сам вымокнет до плеч, а на мне ни одной ниточки мокрой.

— Дошли?

— Никуда не дошли. Нога.

— Так ведь он шел, даже бегал?

— Он даже почти хромать перестал. Но как-то провели мы день в брошенном старом окопе, я, наверно, долго спала, а проснулась, смотрю — он стоит на одной ноге. Я разула его, а нога у него вся черная, и весь он горячий, как печка. Хотел сделать себе костыль, чтобы идти дальше, все суки приспосабливал, но куда там… Мы пролежали в окопе всю ночь, а утром у него уже слова путались. Мимо шла старая женщина, гнала корову, я окликнула, я уже понимала, что теперь хоронись — не хоронись, хуже не будет. Мы с этой женщиной перетащили его в деревню, в избу. Четыре дня еще он прожил, четыре дня я над ним просидела. Ужасно он мучился, ужасная боль была. Он то сует мне пистолет, просит: «Пристрели», то говорит: «Пристрели, но через полчаса, дай мне еще полчаса хоть через боль посмотреть на тебя…»

3

— И это все, что ты с ним прожила?

— Все.

— Но ведь у тебя были дети?

— Был ребенок.

— Тот студент, который тебе пишет?

— Нет. То приемыш. А у меня девочка была.

— Где ж она?

— Умерла.

— Его дочь?

— Нет, не его. Я ведь потом замуж вышла.

— Забыла его?

— Ну, вот! Я и сейчас не забыла. А просто стало все равно.

— Как это — все равно?

— А все равно, что со мной будет. Его нет, отца и мать увели, мне одна только его могила осталась. И стала я жить возле его могилы у тех стариков, у которых он умер. Они хорошие были люди, добрые, немцев ненавидели, наших ждали, очень хорошие, а только — хозяева.

— Что значит — хозяева?

— А что важнее всего для них было хозяйство. Корова, сад, огород. Кабанчика растили — тайно, от всех скрытно, чтобы не отняли. Хозяйство от них весь свет заслонило, они только смотрели — что хорошо хозяйству, что плохо. Меня не гнали, я им нужна была — с коровой возилась, воду таскала, все делала. Ела мало — они за каждым куском смотрели, а мне — все равно. Я всю зиму как в тумане прожила. И только к весне опомнилась. Я решила ни за что здесь не оставаться, а уйти.

— Куда?

Туда, куда он шел, — к нашим. У меня от него наследство осталось — пистолет, и я этот пистолет никому не показала, а завернула в тряпочку и зашила в сенник, на котором спала. Весной работы прибавилось — теленок, огород, — а я только день поджидала, чтобы распороть сенник, взять пистолет и уйти.

— И ушла?

— Задержал меня один человек.

— Кто ж он был?

Фотограф.

— В деревне — фотограф?

— Он был не деревенский, он был городской, до войны в газете работал. Сбежал от немцев в деревню, как и я. Ему куда хуже было, чем мне. Я в деревне, как все, — гоню корову в лес, картошку сажаю. А он очень в глаза бросался — мужчина, да еще сразу видно, что городской. Он такой городской был, ничего крестьянского не знал и не умел научиться. Длинный, тощий-тощий, голодный-голодный, идет — шатается, как на ветру. Он баб снимал, портреты родственников увеличивал — за тарелку супа, за яичко. Но это больше мечта была, никто сниматься не хотел, за ним одни ребятишки стайкой бегали, от этого он еще заметнее был. Относились к нему в деревне безразлично, как к чужаку, жил он в брошенной хлевушке, сидел перед ней на солнышке, сушил на бревне свои негативы, шеей дергал от голода. И когда мои хозяева зарезали теленка, я взяла потихоньку кусок мяса, завернула в тряпочку и снесла ему.

— И он взял?

— Как не взять, когда с голоду погибаешь. Стала я ему потихоньку молока носить, картошки, он только тем и жил, что я приносила. Ходила я с ним гулять на речку. Ему очень наша речка правилась, и он все мне показывал: как красиво. Действительно, такая красота была на речке, а я до него и не замечала — придешь на берег белье полоскать, усталая, со своими думами и заботами, красоты и не видишь. Он все объяснял мне, что в душе он не фотограф, а художник и что если бы у него много пленки было, он не баб снимал бы, а только природу. Особенно правилась ему одна ива над самой водой. Оп все говорил мне: видишь, она словно плачет, вот так и душа моя плачет от горя людей. А я думала: ну, как я уйду и тебя одного оставлю, ведь ты без меня с голоду помрешь, или немцы начнут деревню прочесывать, так тебя первого заберут. Говорю ему: идем со мной. Но он: что ты! Не соглашается. Мыслимое ли это делочерез фронт перейти! Я говорю: найдем партизан. А он: ты знаешь, где эти партизаны? Я, конечно, не знаю. Пойдем, говорю, поищем. А он: и так убьют, и этак, лучше уж здесь тихо сидеть и смерти ждать. Я сказала ему, что у меня пистолет есть, но он еще больше расстроился. Знаешь, говорит, что за хранение оружия бывает? И только тогда успокоился, когда я соврала, что пистолет в речку бросила…

— И ты не плюнула на него?

— Ну, вот еще! Он ласковый был и беззащитный. Я к нему, как к ребенку, относилась, — долговязый, а глаза детские, испуганные. Сердилась на него, но оставить не могла. Сердилась потому, что чувствовала — надо уходить, больше откладывать нельзя. Наши фронт прорвали, нам, конечно, ничего не было известно, но если выйдешь ночью во двор, прислушаешься, так услышишь далекий гул орудий — словно за лесом что-то тяжелое пересыпают. И по поведению немцев стало заметно — мечутся по деревням и всех, кто не понравится,

Скачать:TXTPDF

любишь это слово? — Нет, почему же. — Отчего ж ты мне его не сказала? — Оттого, что я его уже говорила. — Не мне. — Ну, да. Но вас