угоняют. И вот хозяин мой как-то поздно вечером приходит и говорит мне: уходи. Никогда прежде не гнал, а теперь гонит. Уходи, нынче ночью полицаи здесь будут, и сама пропадешь, и нас погубишь. И пока я потихоньку пистолет из сенника доставала, две машины на улицу въехали и остановились. Хозяин увидел свет фар на оконном косяке и кричит мне: беги, вон отсюда, чтобы духу твоего здесь не было! Я выскочила, побежала через огород, через выгон, добежала до кустов и остановилась. В деревне бабы воют во всех концах, бог весть что там творится. Я думаю: неужели я одна уйду и его на растерзание оставлю!
— И вернулась?
— Вернулась. По знакомой канаве, через плетень, через малину и — к нему в хлевушку. Он лежит в углу на своей подстилке, дрожит, слушает. А они по избам подряд идут, все сараи обыскивают, всех на улицу выгоняют, к машинам. Я ему: «Идем!» — «Не пойду!» — «Идем, трус!» Ни в какую. За ноги меня хватает, чтобы я с ним осталась. Я вырвалась, отбежала к двери, встала, где посветлей, и пистолет ему прямо в лицо, одной рукой держу, другой поддерживаю. Идем, говорю, или сейчас лоб тебе пробью, все мозги повыпускаю!
— А он?
— Притих. Встал, пошел. Вышли мы в лес, и повела я его, как под конвоем.
— Куда?
— Сама не знала. Покажется, что где-то справа гремит, мы идем вправо, там утихнет — мы в другую сторону. Так болтались дня четыре. Несколько раз нарывались на немцев, но они нас не трогали — бежали. Тяжело с ним было. Он то летит куда-то на своих длинных ногах, так что мне не догнать, то сядет на пень и ни с места. Никуда, говорит, отсюда не пойду. Капризничает. Но я скоро сообразила: не обращаю внимания и иду одна дальше. Отойду шагов на тридцать и слышу — сзади ветки трещат, бежит он за мною. И вот вдруг вышли на дорогу, а по ней наши солдаты идут. Вот и все.
— Все? Нет, а дальше?
— А дальше что ж? Заплакали мы. Оказалось, уже и город наш освобожден.
— А дальше?
— Вернулись в город. Отца с матерью нет, дом наш сгорел. Нашли мы комнатенку и стали жить.
— Вместе?
— А куда его деть? Он теперь ни на шаг от меня не отставал. Как собака. Привязался.
— А ты?
— Да и я привязалась.
— И долго прожили?
— Не долго. Через две недели призвали его в армию — война-то еще продолжалась. Уходя, он спросил: «Будешь ждать?» Я ответила: «Буду, пока буду тебе нужна». — «Ты мне вечно будешь нужна». — «Ну, значит, вечно буду ждать». В армии служил он сначала, как все, солдатом, а потом работал по специальности, одно время был даже начальником фотолаборатории при каком-то штабе. Я в этом ничего не понимаю, не знаю, зачем там фотолаборатории, но он с этим штабом дошел до Вены и потом служил в Вене. И письма писал аккуратно и все просил ждать, и я, конечно, ждала.
4
Болит?
Что ты морщишься? У меня болит, не у тебя!
Может, сестру позвать? Пускай опять укол сделает.
— К черту укол. Пусть уж режут поскорей.
— К черту их всех! Ну, как там твой фотограф? Как ты его ждала?
— Как все. Жить надо, поступила на работу. Тут, скажу, повезло мне на всю жизнь. Попала я в стройуправление при исполкоме, город лежал в развалинах, работа только-только начиналась, специалистов не было.
— А у тебя какое образование?
— Никакого. Семь классов. А тут нужно чертежи копировать. И одна наша инженерша, спасибо ей, стала меня учить. Она очень хорошо ко мне относилась — мой в одной дивизии с ее мужем служил, мы все спрашивали друг дружку: «Получила письмо? Ну, что пишет?» Она говорила, что я толковая, и действительно, скоро я уже любой чертеж могла прочесть. И так это мне пригодилось, так пригодилось, потом куда судьба ни бросит, а опытная чертежница всюду нужна. Я уже техник-конструктор считаюсь.
— У меня тоже диплома нет.
— Да ведь вы инженер!
— Какой я инженер. По должности. Практик. Сорок лет строю, вот и инженер.
— Ведь вы такой большой инженер и начальник!
— Не вы, а ты.
— Хорошо. Ты.
— Я все строительные профессии прошел, прежде чем инженером стал. Я до войны и дома строил, и шахты. Во время войны командиром саперного батальона был, а не фотографом. Пятнадцать лет назад впервые арык увидал, а теперь каналы строю, пустыни орошаю. Строил и учился, вот мы как. Конечно, мне всегда мешало, что у меня настоящего образования нет… А все же я не жалею, что всю жизнь строил. Построил и — стоит, можешь прийти посмотреть, потрогать. Это тебе не фотографии снимать!..
— Болит?
— Черт с ним!.. Я говорю, строить — это не то, что фотографии снимать!
— Конечно. А все-таки и фотографии можно снимать по-разному. Можно очень хорошо снимать.
— Черт с ними, с фотографиями. Я знаю, ты отличная копировщица, я твои кальки видел. Вернусь на работу, возьму тебя к себе.
— Посмотрим, как оно будет…
— Что — посмотрим? Не хочешь со мной работать?
— Нет, отчего же, хочу.
— Не веришь, что я вернусь на работу?
— Ну, вот еще! Конечно, вернетесь!
— Я сам не верю… Так приехал к тебе твои фотограф?
— Приехал. Я с дочкой на руках встретила его на вокзале.
— Уже и дочка была?
— Уже и дочка.
— Ну, как он?
— Отлично. Пополнел, румяный, весь в ремнях. Идет — ремни скрипят.
— Не забыл тебя?
— Не забыл, но стал разговаривать важно так, свысока. Его сразу на прежнюю должность в газету приняли. Но теперь ему казалось, что этого мало. Теперь ему хотелось свои снимки в центральных газетах печатать. Каждый день у него новый план был. То мечтал свою фотовыставку устроить и повезти по большим городам, то художественные открытки издавать, то поехать в Москву на кинооператора учиться, то открыть большое фотоателье. Но не пришлось этим мечтам сбыться.
— Что же помешало?
— А то, что за ним тень ползла.
— Тень?
— Знаете, как бывало: ползет за человеком тень, и, куда бы он ни пошел, она за ним, и все дело портит.
— Какая ж тень?
— А неизвестно. Слушок, что ли. Кто-то кому-то что-то сказал, а что, кто, кому — неизвестно. И живет человек под тенью, как заколдованный. Что затеет — сначала как будто все за, никто не против, а потом по неведомым причинам ничего не получается. Началось с того, что из газеты его уволили. За что? Почему? Вы, говорят, тут ни при чем, просто должность ваша упраздняется. А через три недели на этой же должности уже другой работник сидел.
— Знакомое дело. Тот и распустил, который хотел на его место сесть.
— Может, так, а может, и не так. Слишком уж густая тень была. Обещали дать направленно в Москву — учиться, и не дали. В фотоателье не приняли: нет, мол, свободных мест. Хотел он выставку своих снимков устроить — завклубом не разрешил. Даже руководителем фотокружка его не утвердили. Опять он похудел, как тогда, в деревне, глаза затравленные, свысока со мной больше не разговаривает, а напротив, робко так, и все ко мне и дочке лепится. Руки опустил, ни во что уже не верит, за ворота его не выгонишь. И так мне его жалко было…
— А жил на твой счет?
— А на что ему жить? Но на мою зарплату тогдашнюю разве втроем проживешь? И задумала я сама его на работу устроить. Фотографию побоку. К нам в контору. Сговорилась со своим начальством. И все сперва прекрасно пошло — пригласили его, поговорили, обнадежили, дали анкету заполнить. А потом ушла его анкета куда-то, где-то гуляет, и начальство мое меня уже не обнадеживает, в глаза не глядит, говорит: встретились затруднения, да вы не волнуйтесь… А он совсем извелся, все старается вспомнить: может, сказал что-нибудь не то, может, не с тем знаком был. Всю жизнь свою припоминает и ничего припомнить не может. И стала уже его тень на меня переползать.
— На тебя?
— Ко мне хорошо на работе относились, но был у нас один работник, я его видела мало и даже не знала точно, чем он занимается. Небольшой, лысоватый, белесый такой, в гимнастерке. Прошмыгнет по коридору, как мышь, и — в свою комнату. Сидел он в отдельной комнатке в самом конце коридора, и дверь туда всегда была закрыта. И вот мне говорят, что он меня вызывает. Вхожу. Несгораемый шкаф, папки на столе. Сидит за столом, смотрит не в лицо, а в папку и спрашивает: «Вы с вашим мужем в оккупации познакомились?» — «Да, — говорю, — в оккупации, а что?» — «Нет, — говорит, — ничего, можете идти…»
— Только и всего?
— Меня уволили. А через день его взяли.
— Фотографа?
— Пришли ночью и увели. Потом обыск был — двое суток. Почему так долго? Негативы разбирали. Он все негативы за всю свою жизнь хранил. Он им особое значение придавал. Говорил: потом увидят, какой я фотограф. Он ведь никогда просто так не снимал, а все художественно: чтобы березка была, или тучка, или даль в тумане. Негативы у него и по коробкам и просто так навалом лежали. Двое суток их разбирали, да так и не разобрали; свалили в грузовик и увезли.
— Что ж ему предъявили?
— Эти самые негативы и предъявили.
— А что в них было?
— А ничего не было. Поляны, лесные просеки, та ива над речкой. Просто кто-то сказал, что он снимал при немцах. В этом все дело, в этом вся тень была. Снимал, а зачем снимал? А что снимал? А для кого снимал? Не для немцев ли? А он немцев хуже смерти боялся, только прятался от них, ни к одному даже близко не подходил. Но я про это все не скоро узнала, а тогда, когда его уводили, он только сказал мне: «Жди меня, я ни в чем не виноват».
— И ты опять ждала?
— Опять.
— Как же ты жила?
— Обыкновенно. Полы мыла. Давали мне в больнице белье стирать. А через год на прежней работе восстановили — там меня все потихоньку жалели, да и в копировщицах нуждались, а у меня уже опыт был. Я работала, а душой все по нему убивалась: жив ли он, какие муки терпит? Только дочка не давала мне о нем думать. Она все хворала, из