чужих писем не читаю, — ответил я, оскорбленный таким подозрением и сгорая от любопытства. Но он уже забыл обо мне, сунул письмо в карман и большими шагами пошел к двери кабинета.
— Ты разве не будешь есть? — крикнул я ему.
Он обернулся.
— Нет.
Потом помолчал, нерешительно глядя на меня, как бы соображая, пойму я его или нет, и вдруг сказал:
— Послушай, ты целыми днями шатаешься здесь по улицам. Скажи, не встречал ли ты около нашего дома сгорбленного человека с огромным красным галстуком на груди? Он одет в старый грязный фрак, ходит без шляпы, лыс, горбонос, и у него такие… странные глаза?
— Нет, я не встречал такого человека.
— Если встретишь, сейчас же беги ко мне и скажи.
Он вынул письмо из кармана, вошел в кабинет и заперся на ключ.
Я был совершенно подавлен и письмом из Боливии, и нежданной отцовской лаской, и этим сгорбленным человеком с огромным красным галстуком, которого я могу встретить у нашего дома. Я строил бесчисленные объяснения отцовским тайнам, но чувствовал, что не только не приближаюсь, к разгадке, но, наоборот, запутываюсь все больше и больше.
После этого случая, всякий раз, выходя на улицу, я осматривался, надеясь встретить лысенького человечка с красным галстуком. Но он мне не попадался.
Наша жизнь снова потекла обычной чередой.
Месяца через два после получения письма, я как-то вышел на улицу и пошел помечтать в порт. Был жаркий июньский день. Ленинградский порт, такой тихий зимой, летом превращается в настоящий содом. Навигация была в самом разгаре. Состав судов, стоявших в порту, менялся ежедневно. Скрипели подъемные краны и блоки, ползли по подъемным путям товарные вагоны, сновали грузчики и матросы. Человек, не привыкший к порту, терялся бы в этой толчее. Но для меня гвалт порта был музыкой, а суматоха — парадом.
Осматривая знакомые суда, уже несколько недель стоящие в порту, я вдруг заметил только-что пришедший странный парусник. Это был трехмачтовый бриг самого до-исторического вида. Сто лет назад его, пожалуй, сочли бы и большим, и прочным, и вместительным. Но в наше время такие суда уже давно переделаны в баржи.
Грязно-серые от времени паруса брига были собраны. Он сидел в воде, слегка наклонившись на правый борт, пузатый, ленивый и добродушный. На палубе не было никого. Это судно казалось необитаемым.
К его борту была причалена маленькая шлюпка. В шлюпке стоял полуголый негритенок в одних только грязных красных штанах и покрывал побуревшую от времени обшивку брига яркою желтою краской.
Он пел заунывную однообразную песню, состоящую из непроизносимых гортанных звуков, а вода наводила узоры на непросохшей краске.
Я подошел к корме брига и с удивлением прочитал: „Santa Maria Valparaiso“. Неужели эта посудина пришла сюда из Вальпарайзо? Неужели нашлись смельчаки, решившиеся плыть на ней через океан?
Я большими решительными шагами взошел на сходни, ведущие к судну. Голова негритенка оказалась подо мной.
— Сколько времени вы шли из Вальпарайзо? — крикнул я ему по-английски. Все моряки говорят по-английски, и я знал, что он поймет меня.
Он поднял голову, прервал свое пение и с удивлением посмотрел на меня.
— Пятьдесят восемь суток, сэр, — ответил он на дурном английском языке.
— А где ваши?
— Пьют, — лаконически сказал он и снова запел свою дикую песню.
Ага! значит команда брига у нас в трактире. Я сейчас же полетел туда.
В трактире я сразу нашел новоприбывших моряков. Их было человек двадцать, бронзовосмуглых и оборванных. Они держались в стороне от завсегдатаев трактира, шумели и были уже навеселе. Я сел за соседний столик и стал наблюдать за ними. Никогда еще я не видел таких пестрых костюмов. Нет в поднебесной такого цвета, такого оттенка, который не был бы воспроизведен в их лохмотьях. Впоследствии, во время моих долгих странствований, я привык к тому, что моряки южного полушария одеваются, как попугаи, но тогда пестрота их костюмов поразила меня.
Гораздо однообразнее был цвет их собственной кожи. Лица их были не просто смуглые, как лица цыган или кавказцев, а темно-бронзовые. Эта бронзовость кожи выдавала значительную примесь индейской крови.
Только двое из них отличались цветом своей кожи от прочих. Один — своей белизной, а другой — своей чернотой. Белый был высокий, полный человек с горбатым носом. Он держался прямо и немного надменно. Его черные до синевы волосы начинали седеть на висках. Он был одет в мягкий, светло-серый костюм, свободно облегавший его полное тело. Я сразу понял, что это капитан или хозяин судна. Он не пил и поглядывал на своих подчиненных начальственно и строго.
Негр был так же высок и толст. Он был одет в белые парусиновые штаны. Голова его была повязана красным шарфом. Его круглая физиономия блестела, как самовар, а мягкий обширный живот беспрерывно колыхался от добродушного смеха.
Он тоже ничего не пил, хотя я видел, что ему очень хочется выпить. Он все время уголком глаза поглядывал на водку и облизывал губы.
Через полчаса команда брига была совершенно пьяна. Тогда белый встал, взял негра за локоть и отвел его к другому столику, стоявшему рядом со мной. Негр долго не садился. Я понял, что он хочет разговаривать со своим господином стоя. Но белый взял его за руку и ласково усадил против себя.
Я стал прислушиваться к их разговору. Я люблю следить за интонациями непонятного мне языка. Всякий диалог — это поединок. Смысл слов мне непонятен, но позиция противников ясна совершенно.
Белый поручал негру что-то сделать, а негр был не уверен в своих силах. Белый говорил нарочито-подробно, ласково и в то же время повелительно. Негр старался понять, задавая вопросы, и нерешительно поглядывал на своего собеседника.
Вдруг одно слово, произнесенное белым, заставило меня вздрогнуть: это была моя фамилия — Павелецкий.
Негр сейчас же повторил ее. Я понял, что они говорили о моем отце. Затем белый вынул из кармана тщательно сложенный план Ленинграда и разложил его на столе. Затем стал водить карандашом по плану. Негр следил за ним. Я незаметно приподнялся и тоже следил за движением карандаша по плану. Чорт возьми, это становится интересным! Белый показывает путь от трактира к нашему дому.
Негр встал и вышел на улицу. Я выбежал за ним. Он шел так быстро, что я нагнал его только перед дверью нашей квартиры. Он собирался позвонить, но я вынул из кармана ключ и открыл дверь. Мы одновременно вошли в кухню.
Целую минуту мы молча смотрели друг другу в лицо. Он первый прервал молчание.
— Здесь живет мистер Павелецкий? — спросил он по-английски.
— Здесь, — ответил я, не спуская с него глаз.
— А вы кто такой? — спросил он, так же прямо смотря на меня.
— Я — сын мистера Павелецкого.
Негр вдруг улыбнулся, протянул свою черную руку и, к величайшему моему удивлению, погладил меня по голове.
— Ипполит? — сказал он, и его толстый, мягкий живот заколыхался от смеха. — Да как же ты вырос! Какие мы старики с твоим отцом, Ипполит!
Я даже вспотел от смущения и неожиданности.
— Ну, позови отца, Ипполит, — сказал он. — Скажи ему, что его хочет видеть Джамбо.
Я постучал в дверь отцовского кабинета.
— Что тебе надо? — услышал я из-за двери отцовский голос.
— Тебя хочет видеть Джамбо, — сказал я.
Дверь с грохотом отворилась и я увидел перед собою отца, бледного, с горящими глазами.
— Где он?
— В кухне.
Отец побежал на кухню, обнял негра и стал целовать его черную блестящую физиономию. Негр пыхтел, колыхал свой мягкий живот и что то застенчиво мяукал по-испански. Наконец, отец схватил его за руку и потащил за собой в кабинет. Щелкнул ключ, и я снова оказался один.
Ошеломленный и подавленный всем случившимся, я целый час сидел на диване в библиотеке и прислушивался к голосам, доносившимся из кабинета.
Через час отец вышел, проводил негра, запер за ним дверь и подошел ко мне.
— Ипполит, — сказал он. — Завтра я уезжаю.
— Опять на неделю? — спросил я.
— Нет, не на неделю, а на год. У меня важное дело. А ты на это время поедешь к своей тете в Ярославскую губернию, в деревню. Там тебе будет хорошо. Когда я вернусь в Россию, я напишу тебе, и ты снова приедешь ко мне.
Он ласково коснулся ладонью моего лба.
Я молчал и чувствовал, что сейчас заплачу. Отчего он не любит меня и не доверяет мне? Отчего он не берет меня с собой, а отсылает куда-то к чужим людям, к тетке, о существовании которой я слышу впервые.
— Я оставлю тебе денег, — сухо сказал он, заметив у меня на глазах слезы и приписывая их моей боязни остаться здесь одному без всяких средств. — Впрочем, мы завтра поговорим об этом с тобою подробнее.
Он большими шагами ушел в кабинет.
— Теперь или никогда! — прошептал он, закрывая за собою дверь.
Ночью я долго не мог заснуть. Лежал, глядел в потолок и думал. И под утро, когда на дворе запели петухи, а в порту заревели сирены, я решил, во что бы то ни стало, ехать с отцом.
Он уезжает со своими южноамериканскими друзьями на их доисторическом бриге „Santa Maria“. Я завтра проберусь на „Santa Maria“, где-нибудь спрячусь и подожду, пока мы не проедем Кронштадт. Я тогда вылезу из своего убежища, обниму отца и попрошу его дать мне какие-нибудь самые важные и самые трудные поручения. Ведь не выбросят же они меня в море! А все его важные и трудные поручения я выполню превосходно, и он увидит, какой я храбрый и умный мальчик. Тогда, о, тогда я стану правой рукой отца. С каким уважением будут относиться ко мне его друзья!
Я мечтал о том, как я спасу его, когда он, во время кораблекрушения, будет тонуть, как я один буду защищать его, больного и раненого, от шайки людоедов, где-нибудь в Новой Гвинее.
Под утро я задремал, и мне приснилось, что мы едем с отцом вдвоем на плоту по ровной, гладкой сияющей водной поверхности. Это океан. Наш корабль погиб, и только мы двое спаслись на этом плоту. У нас осталось пол кружки пресной воды. Мы оба умираем от жажды, по воду надо растянуть на возможно больший срок. И вот — отцу становится плохо. Он выпивает свою порцию воды. Но ему мало. Тогда я отдаю ему свою четверть кружки. Он пьет воду, долго-долго молча смотрит на меня и, наконец, ласково говорит:
— Мой милый, мой любимый мальчик.
Я вздрогнул и открыл глаза.
Около моей кровати стоял отец, высокий и прямой, в черном, длинном, застегнутом на все пуговицы сюртуке,