в даосах наследников «мифопоэтического» мышления. Третьи считают, что вся эта даосская заумь есть чуть ли не намеренная мистификация, скрывающая истинное учение о Дао. Но ни одна из этих трех точек зрения не помогает лучше объяснить даосские тексты такими, какие они есть. Вместо того, чтобы отворачиваться от буквы даосских книг или объявлять их создателей просто неумелыми мыслителями, не будет ли более плодотворным допустить, что классики даосизма были искренними и серьезными писателями, которые, как все настоящие писатели, писали о самом важном и сокровенном в своей жизни?
Признаем, что подлинный импульс говорения о Дао — это сама жизнь сознания, непрестанно устремляющегося за свои собственные границы, открывающего себя зиянию бытия и каждое мгновение возобновляющего свою связь с творческой стихией жизни. Это сознание сознает, что оно несводимо ни к опыту, ни к знанию и потому живет в вечном «(само) забвении». Но оно само проницает собою жизнь, творя новое, одухотворенное тело мира и новую, разумную природу. Это сознание совпадает с полнотой бытийствования. Оно дарит высшую радость бытия, но само не напоминает о себе, как не ощущается нами наше собственное тело, пока оно здоровое и сильное. Или, как сказал Чжуан-цзы, «когда сандалии впору, забывают о ноге».
Но почему именно афоризмы? Почему эксцентричные притчи и анекдоты? По нескольким причинам. Во-первых, афоризм, притча или анекдот по-своему парадоксальны, как природа «истока вещей» в даосизме. Во-вторых, эти словесные жанры не устанавливают всеобщие отвлеченные истины, но оказываются истинными в особых случаях и тем самым утверждают исключительные, неповторимые качества жизни, как раз и переживаемые нами в творческом акте. В-третьих, афоризм или притча успешно стирают грань между истинным и ложным, переносным и буквальным смыслами. Так речь даосов, на первый взгляд путаная и шокирующая, на поверку оказывается точным словесным слепком Великого Пути как глубинного ритма жизни. Недаром древние комментаторы даосских канонов часто повторяли, что «все слова выходят из Дао».
В «безумственных» речах даосов, по сути, нет ничего произвольного. В них запечатлелась мудрость, ставшая итогом долгого пути самопознания духа. Перед нами язык традиции, где ценится не просто умное, но прежде всего долговечное. Дума о Дао — это то, с чем можно жить всегда. И, следовательно, нечто глубоко личное. Ибо воистину долговечна не абстрактная истина, а искренность чувства, бесконечно долго ожидаемая, предвосхищаемая и потому бесконечно долго памятуемая.
Речь даоса — это сокровенная череда озарений, высвечивающих нескончаемый путь сердца. Ее подлинный прототип — жизнь тела, мир телесной интуиции. Мир вечнотекучий, неизменно конкретный, всегда новый. Но этот мир уже задан мысли и потому предстает нам как пред-чувствование. Мудрость даоса есть знание именно «семян» вещей, «зародышей» всех событий. Лао-цзы сознает себя «еще не родившимся младенцем». Чжуан-цзы призывает своих читателей «стать такими, какими мы были до своего появления на свет». Еще одно «безумственное» требование даосов!
Теперь мы можем и точнее определить общественную среду, породившую первые письменные памятники даосизма. Очевидно, книги Лао-цзы и Чжуан-цзы изначально складывались из фрагментов, в которых фиксировались отдельные прозрения и наблюдения подвижников Дао. Сама скандальность или, по крайней мере, сверхлогический характер даосской мудрости отображали отстраненность даосских школ от всяких публичных норм. Даосы, повторим, — люди сторонние. Ориентированность мудрости Дао на узкий круг посвященных и «внутреннее», неизъяснимо-интимное понимание тоже были знаком даосизма как духовной традиции, учившей своих приверженцев воспроизводить опыт самопознания, возобновлять присутствие того, кто возвращается в мир, когда мы отсутствуем в нем. Правда этой традиции — тайна вечнопреемственности духа, жизнь внутреннего, мистического тела «высшего учителя», как даосы именовали Великое Дао. Именно тела учителя, ибо в теле воплощена полнота и самодостаточность всякой вещи.
Не знание и даже не творчество, но просто способность «сполна прожить свой жизненный срок» составляли цель даосского подвижничества. С непосредственностью, достойной великой традиции, даосизм утверждал, что мудрый ничего не знает и ничего не умеет, а только питает себя, усваивая всем телом вселенскую гармонию жизни. Это «питание жизни», открывающее взору мудрого всю бездну «чудес и таинств» бытия, только и способно одарить нас высшей, кристально-чистой радостью творческого вдохновения. Самые патетические и вместе с тем самые дерзкие страницы даосских книг посвящены этой радости приобщения к таинствам Дао через смерть — вестницу неисчерпаемых превращений.
Различные свойства Дао как абсолютного бытия удобно охватываются в даосской литературе понятием «пустоты» (сюй) или «пустотно-отсутствующего» (сюй у), «извечно отсутствующего». В философии Дао пустота выступает прообразом предельной цельности и полноты бытия. Это пустота утробы «матери мира», вмещающей в себя и вскармливающей все сущее; пустота колесной втулки, держащей колесо мирового круговорота; пустота кузнечного меха, производящая все движение в мире. Та же пустота есть прообраз бытийственного разрыва, выявляющего все формы, и паузы, формирующей ритм. Наконец, пустота — это вездесущая среда и даже движущая сила превращений: пустота, чтобы быть собой до конца, должна сама «опустошиться» и в результате стать… полнейшей наполненностью!
Реальность в даосизме — это в конечном счете самопресуществление, в котором каждая вещь становится тем, что она есть, достигая предела своего существования, претерпевая метаморфозу. В событии само-пресуществления человек становится подлинно человечным именно потому, что он обретает в нем свою со-бытийность со всем сущим. И чем более преходящим, незначительным (и, следовательно, заслуживающим добродушной шутки) кажется человек, поставленный перед мировым Все, тем более величествен он в своей причастности к Единому Движению мира, Этой событийственности всех событий, вселенскому танцу вещей. Его само-потеря неотличима от само-постижения.
Мир, в представлении даосов, являет собой бездну взаимоотражений, «чудесных встреч» несоизмеримых сил, и принцип его существования выражается в образе «Небесных весов», уравнивающих несравнимое. В сущности, в этом мире, где правит случай и мельчайшая метаморфоза равнозначна обновлению всей вселенной, нет никакого господствующего, одного-единственного «правильного» принципа. Реальность для даоса — это Хаос как бесчисленное множество порядков, бесконечное богатство разнообразия.
Даосский мудрец подражает пустоте и хаосу и потому «в себе не имеет, где пребывать». Он не совершает самочинных действий, но лишь безупречно следует всякому самопроизвольному движению. Его сознание — точно зеркало, которое вмещает в себя все образы, но не удерживает их. В этом пространстве всеобъятной зеркальности все сущее является по противоположности: бездонная глубина Неба опрокинута на плоскость Земли, бесплотность духа оттеняется вещественностью материальных форм, и все противоположности — семя и плод, ночь и день, жизнь и смерть — взаимно определяют друг друга. Даосский образ мира есть как бы камертон, хор, оркестр, где каждый звук неотделим от эха, где вещи — и исполнители своих партий, и слушатели, внимающие космической музыке; где в конце концов нет ни исполнителей, ни слушателей, но и те, и другие сливаются в «утонченном единстве» само-пресуществления, единстве не умозрительном, а деятельном, задаваемом ритмом мировой музыки.
«Вся тьма вещей — словно раскинутая сеть, и нигде не найти начала», — говорится в книге Чжуан-цзы.
Первоначала нет. Но есть нечто, благодаря чему мы живем, растем, «свершаем свой Путь». Есть «подлинный повелитель», чьих следов невозможно обнаружить. Есть «высший учитель», неузнанный всеми учениками мира.
Есть наш «подлинный облик», который существует «прежде нашего рождения». Даосы называли это измерение бытия, соответствующее «пустоте», или несотворенному хаосу, «небесным», «древним», а позднее «прежденебесным» (сянь тянь). Именно постижение Небесной глубины в человеке является целью даосского совершенствования, которое требует от подвижника «завалить дыры сознания», «обратить взор вовнутрь» и прозреть «смутные», «утонченные», «сокровенные» семена-истоки жизненных метаморфоз. И есть свой глубокий смысл в том, что даосы называли эту внутреннюю реальность жизни Небом — всеобъятным, бездонным, пустым, беспристрастным, сиятельным небом.
Но будем помнить, что отличие Неба, или «прежденебесного» бытия, от бытия вещей, или «посленебесного», не является различием между двумя отдельными сущностями. Небесное и земное, начало и конец, «корень» и «ветви», согласно Лао-цзы и Чжуан-цзы, возникают сообща, как тело и тень, звук и эхо, и друг без друга не существуют. Первозданный хаос «небесной пустоты» и хаос эстетически выделанной жизни, созидаемый человеческим творчеством, едины не по формальному подобию, а вследствие их текучей, неизменно конкретной природы. Они совпадают по пределу своего существования — в «вечно отсутствующей» полноте своих свойств. Анонимная, почти неосознаваемая в своей стихийности практика людей, — не столько бытие, сколько просто быт человека — оказывается наиболее точным прообразом незыблемого покоя Великой Пустоты. «Небесной освобожденностью» назвал Чжуан-цзы тот уклад жизни, при котором «пашут землю — и кормятся, ткут одежды — и одеваются, каждый живет своей жизнью и не прислуживает другому». В другом месте своей книги Чжуан-цзы отождествляет «небесную глубину» жизни с чем-то безыскуснейшим и очевиднейшим в ней, — например, с наличием у буйволов или коней «четырех ног и хвоста».
Отношение Хаоса к миру вещей в даосских книгах, особенно у Чжуан-цзы, отмечено фигурами иронии и юмора, указывающими на тождество в различии и различие в тождестве.
Еще не родившийся ребенок уже имеет полное знание о жизни. Он понимает прежде, чем научится понимать. Даосская традиция требует признать, что всякое непонимание есть в действительности не-допонимание. И если, как полагают даосы, мы в любой момент «уже знаем», то мыслить и обозначать — значит всего лишь проводить рубежи в необозримом поле со-бытийности, пространстве вездесущей предельности, ограничивать ограничение, и если угодно, — писать «белым по белому». В таком письме все подчиняется закону экономии выражения: чем меньше будет сфера представленного смысла, сфера «понятого и понятного», тем больше простора высвободится для смысла как открытости бытия, всего неизведанного и чудесного в жизни. Даосская традиция — это школа самоограничения, которая служит высвобождению всего сущего. Настоящее таинство не есть нечто намеренно утаиваемое. Оно есть там, где мы должны признать: чем очевиднее, тем сокровеннее, чем понятнее, тем непостижимее.
Таинство не есть предмет «позитивной философии». Даосы и не стремились создать собственную «систему мысли». Они были прежде всего людьми дела, и не случайно в даосских книгах мы встречаем так много рассказов о мастерах искусств и ремесел. Но все же даосы — мастера «внутреннего делания», искавшие в единичных действиях не законченности, а бесконечной действенности. Однако же, что в природе делает возможным все действия? Не что иное, как покой. И вот даос практикует… недеяние. Его «искусство Дао», как заявляет один из персонажей книги Чжуан-цзы, «выше обыкновенного умения».
Поскольку даосский мудрец «странствует сердцем у начала вещей», схватывает каждое явление в его зародыше, он не просто мастеровой, но всегда еще и Господин мира, определяющий место каждой вещи в мировом порядке. Учение даосов часто привлекали для оправдания самодержавной власти императора. Но даосский «государь на самом деле есть лишь сокровенный прототип светского властелина. Он и управляет таким образом, чтобы «предоставить каждого самому себе». В идеальном государстве даосов подданные даже не знают о существовании