восторженными криками принимает текст, представленный Делакруа. Председатель — в тот день это был Марк Вадье, персонаж, конечно, мало симпатичный, но сполна расплатившийся за свое участие в «заговоре» Бабёфа[128], — от имени Конвента торжественно провозглашает отмену рабства, в то время как, под возгласы «Да здравствует Республика, да здравствует Гора!», трех депутатов, прибывших из колоний, сжимают в объятиях, «étroitement serrés, — пишет протоколист парламента, — dans les bras de leurs collègues»[129].
Там, где контраст с упорной защитой рабства со стороны либеральной Англии ощущался самым непосредственным и очевидным образом, то есть на Антильских островах, акция по освобождению, которой положил начало Конвент своим декретом от 16 плювиаля, приобрела особенно взрывоопасный характер. Разворачивается битва между двумя представлениями о свободе: англичан-либералов, которые защищают с оружием в руках институт рабства, и Конвента монтаньяров[130], который стремится — искренне огорчаясь тому, что это делается с запозданием, — «подняться на высоту, заданную принципом свободы и равенства», недвусмысленно отменяя личную зависимость цветного населения. Пункт цвета кожи является основным: в непоколебимой уверенности английских либералов, которые восстанавливают рабство, едва успев присвоить себе какую-либо французскую колонию на Антильских островах, немаловажную роль играет фактор расизма, когда чернокожие воспринимаются низшими людьми, «недочеловеками».
Анри Бангу, крупнейший чернокожий историк с Антильских островов, прекрасно рассказал об этом в своей «Истории Гвадалупы». Как раз 4 февраля 1794 года, вдень, когда Конвент голосует за повестку дня, предложенную Делакруа, английский флот появляется у берегов Мартиники. 24 марта англичане оккупируют Мартинику и чуть позже высаживаются на Гвадалупе, призванные «большими белыми» (которые спешно подписывают договор с Лондоном) при полном безразличии «маленьких белых». Белые, даже «республиканцы», приспосабливаются, приводя довод, что «l’intention de la République n’est pas de régner sur des cendres et des débris»[131]/!/ Весь административный аппарат ancien régime восстанавливается, a вместе с ним укрепляется и институт рабства, которое, впрочем, никто и не пытался отменить, по причине полного совпадения во времени голосования в Конвенте и нападения англичан на эти два острова из Малых Антильских.
Зачинщиком борьбы против английских оккупантов и освобождения рабов на острове — после партизанской войны, длившейся несколько лет и завершившейся возвратом к республиканской, аболиционистской Франции, — был Виктор Юг, бывший общественный обвинитель в революционных трибуналах Рошфора и Бреста, затем (в начале 1794 года) назначенный комиссаром Конвента на Подветренных островах. Он доставил немало хлопот английским поборникам рабства, в конечном итоге сбросив их в море и захватив другие острова, например Мари-Галант. Освобожденные чернокожие рабы составляли костяк его армии.
Почему же в декларациях «прав», выдвинутых английскими революциями и революцией американской, не обнаружилось ни достаточно широкого теоретического взгляда, ни практических мер, которые поставили бы под сомнение институт рабства? Почему эти люди, утверждавшие «права» и «свободы», считали нормальным по-прежнему сосуществовать с рабством в своих колониях (и в чужих, когда их захватывали), или даже у себя дома, как в случае Соединенных Штатов?
Действительная причина, экономическая, выходит, несомненно, на первый план. Обращаясь к обстановке в Соединенных Штатах, Анри Бангу пишет, не без оснований, что североамериканский случай представляет собой интереснейший пример «исторической, экономической и политической относительности понятия свободы, если не мистификации, какой она может оказаться подвержена». Война против Англии закончилась провозглашением независимости, но самым ярким доказательством того, что понятие свободы оказалось урезанным, будучи применено в пользу лишь одного класса, было как раз сохранение в новом «свободном» государстве института, отрицавшего свободу, то есть рабства. «Истинный двигатель истории, а также и институтов, как политических, так и общественных, — то есть экономика, а не дух, не разум, или какой-либо другой демиург, — пока еще не требовала исчезновения рабовладельческого способа производства с горизонта Соединенных Штатов», — иронически отмечает Бангу и добавляет чуть ниже, что не так уж сложно было привести к согласию 56 депутатов, призванных разработать законодательство для нового государства. «Не осталось и следа от противоречий, проявлявшихся во время войны /с англичанами/ когда в армию вербовали негров, обещая им свободу, и одновременно обещали белым, за их сотрудничество, чернокожих рабов!»[132].
Неверно было бы утверждать, однако, что дело обошлось без влияния других факторов. Сильный библейски-протестантский отпечаток сослужил свою службу. Основной ментальной опорой для этих людей был Новый Завет, имевший в их аксиологии то же, если не большее, значение, что и греки и римляне для французских революционеров. Так вот, Священное Писание содержит в себе прекрасное оправдание для фактического поддержания рабства.
В Послании к Ефесянам (6:5-9) апостол Павел говорит:
Рабы, повинуйтесь господам своим по плоти со страхом и трепетом, в простоте сердца вашего, как Христу, не с видимой только услужливостью, как человекоугодники, но как рабы Христовы, исполняя волю Божию от души, служа с усердием, как Господу, а не как человекам, зная, что каждый получит от Господа по мере добра, которое он сделал, раб ли, или свободный. И вы, господа, поступайте с ними так же, умеряя строгость, зная, что и над вами самими, и над ними есть на Небесах Господь, у Которого нет лицеприятия.
И когда раб Онисим, принадлежавший хозяину Филимону, который тоже был христианином, убежал и добрался до Рима, где связался с Павлом, тот отправил его обратно к Филимону, в далекий фригийский город Колосс с сопроводительной запиской, которая — что крайне знаменательно — включена в собрание писем апостола. Это — своего рода шедевр, призванный смягчить хозяина перед лицом преступления против собственности, считавшегося одним из самых серьезных:
…я возвращаю его; ты же прими его, как мое сердце. Я хотел при себе удержать его, дабы он вместо тебя послужил мне в узах за благовествование; но без твоего согласия ничего не хотел сделать, чтобы доброе дело твое было не вынужденно, а добровольно. Ибо, может быть, он оттого на время отлучился, чтобы тебе принять его навсегда, не как уже раба, но выше раба, брата возлюбленного… (Послание к Филимону, 12-16).
Обращаясь к Галатам, Павел твердит, что «нет уже Иудея, ни язычника; нет раба, ни свободного; нет мужеского пола, ни женского» (3:28), но в Первом послании к Коринфянам предупреждает: «Каждый оставайся в том звании, в котором призван» (7:20). Равновесие шаткое, но работающее на практике — пусть все остаются на своих местах, беглые рабы пусть возвращаются к хозяевам, которые, однако, должны к ним относиться человечно, — имея в виду тот факт, что в мире ином эти различия теряют силу. Теперь понятно, почему учредители штата Виргиния в первую очередь думали о том, чтобы разработать закон против беглых рабов.
Хорошо знакомые с действительным положением вещей в колониальных владениях, последовательные в своих выступлениях иезуиты — во имя Евангелия, рискуя отлучением от церкви и обвинением в ереси, — проникли в самую суть социального неравенства и прежде всего рабства: вспомним подрывное учение отца Виейры[133], отголоски которого слышатся в наше время у гватемалки Ригоберты Менчу[134], которая призывает обратиться к революционному значению Библии, совершенно забытому европейцами[135]. Но такой христианский радикализм, наличествовавший в мире, который английские мятежники клеймили «папистским», и не присутствовал, и не особенно ценился в мире реформаторов, или диссидентов от Реформации, интеллигенции, направлявшей революции в англосаксонском ареале. «Картина мира» на библейской основе не предполагала утверждения свободы для всех, здесь и сейчас, в зримом воочию, конкретном, современном обществе.
На заседании Конвента от 16 плювиаля — там разыгрались весьма патетические сцены, к примеру патриотический обморок цветной гражданки, «регулярно присутствовавшей на собраниях и следившей с самого начала за всеми революционными движениями», говоря словами депутата Камбона, — взял слово сам Дантон, главным образом чтобы предложить поручить двум комитетам, общественного спасения и колоний, конкретное исполнение декрета об отмене рабства. Он начал с крайне знаменательной мысли: «До сегодняшнего дня мы утверждали принцип свободы эгоистически, только для нас самих. Настоящим решением мы провозглашаем всеобщую свободу, свободу для всего мира, и грядущие поколения будут гордиться этим декретом». Потом добавил: «Мы работаем для грядущих поколений, даруя свободу колониям; сегодня Англичанин погиб (аплодисменты). Свобода, пересаженная в Новый Свет, принесет обильные плоды и пустит глубокие корни». (Дантон выражается так, будто «свободы» в «Новом Свете» никто и в глаза не видел, что предполагает определенное суждение о Соединенных Штатах.)
На этом понятии «эгоистической» свободы следует остановиться. Хорошо известно, что основное обвинение в адрес античной модели (классической эпохи), стоящей в центре революционной идеологии, в особенности якобинской, как раз и заключается в том, что свобода в классической древности была преимущественно «эгоистической», предназначенной для немногих, скорее даже для меньшинства.
В марте-апреле 1795 года, III года Республики, в Париже вышла солидная биография и библиография Ксенофонта: «Vie de Xenophon, suivie d’un extrait historique et raisonné de ses ouvrages» [«Жизнь Ксенофонта, дополненная избранными, исторически значимыми выдержками из его трудов»], написанная гражданином Фортиа, бывшим дворянином, ныне республиканцем, который каждый месяц аккуратно заполнял свой вид на гражданство. Эта книга, которой суждена была долгая жизнь, открывается однозначно «патриотическими» фразами, как было принято в ту эпоху: «Свобода и философия — вот наш боевой клич /cri de raillement/». Дальше следует вот какой неуклюжий выверт: поскольку Ксенофонт — философ, тем более живший во времена свободы Греции, лучшего предмета попросту не найти. Если иметь в виду, что в то время книги печатали с большим разбором — республика задыхалась в кольце войны с коалицией держав[136], была ослаблена мятежом в Вандее[137]; ее экономика была подорвана внедрением фальшивых ассигнаций, изготовленных в Англии, — и предпочтение отдавалось практическим руководствам и учебникам, в самом деле замечательно, что гражданин Фортиа, бывший дворянин, вынужденный, будучи таковым, жить за пределами Парижа согласно «декретам жерминаля»[138] (конец апреля 1794 г.), смог не только написать, но и отправить в типографию, и напечатать своего «Ксенофонта». Книга вышла при содействии Жана-Батиста Гэля, бывшего аббата, затем республиканца и профессора Коллеж де Франс, занявшего место «подозрительного» элемента, отправленного на каторгу.
Эти соображения дают понять, что книгу «раскрасили» под верность республиканским идеям, помогая ей пройти цензуру, но содержание ее вовсе не таково. Нужно основательно в нее углубиться, чтобы отдать себе в этом отчет. Добравшись до «Гиерона», небольшого трактата о тирании, мы убеждаемся, что, после ряда выкрутасов, Фортиа, опираясь на греческого автора, разражается критикой в адрес «тирании народа», осуществляемой во имя равенства (не без обычных выпадов против Руссо). Когда же дело доходит до трактата «Об афинском государственном устройстве» (сочинения сомнительной атрибуции, о котором мы уже неоднократно упоминали и которое во времена Фортиа считалось несомненно принадлежащим Ксенофонту), нападки на демократию становятся еще более язвительными.
Задумка состоит в том, чтобы приписать рассуждения о данном трактате аббату Арно[139] (в сущности, это правда: речь идет