и предадим забвению вину, неразрывно сплетенную с любым действием человека»[29].
Это рассуждение Дройзена, в те же самые годы (1834) опровергавшего традиционные моралистические суждения об Александре Македонском и той эпохе, которую этот грозный, вихрем промчавшийся государь открыл своими завоеваниями, отсылает нас к далеким античным временам, к дискуссии вокруг фигуры «вождя» — и гегемона, и созидателя. Можно, к примеру, вспомнить, как Полибий, разбирая труды Теопомпа, историка, жившего во времена Филиппа Македонского, критикует его высказывания о царе — то «Европа не производила на свет такого человека», то он рисуется преступным, вероломным угнетателем, или еще того хуже (Полибий, VIII, 9, 1). В ту эпоху споры такого рода вспыхивали нередко, поскольку и подобные фигуры часто возникали в античной истории. Пьер Бейль[30] в «Nouvelles lettres critiques sur l’histoire du Calvinisme» [«Новые критические письма по истории кальвинизма»! (Письмо IV) приводит и комментирует пассаж из Сенеки, где философ упрекает историка Тита Ливия за то, что тот назвал «великим человеком» какого-то персонажа (мы не знаем, какого именно), который никак не являлся образцом высокой морали. Сенека оспаривает выражение Ливия «vir ingenii magni magis quam boni»[31] и преподает ему урок: ingenium «aut magnum aut bonum erit» (De ira I, 20, 6)[32].
Однажды Бонапарт столкнулся с Жаном-Батистом Сюаром[33], суровым публицистом, который отказался поддерживать официальную версию убийства герцога Энгиенского[34], и бросил ему в лицо следующую фразу, демонстрирующую всю никчемность моральной критики Тацита в адрес Нерона: «Votre Tacite n’est qu’un déclamateur, un imposteur qui a calomnié Néron /…/ oui, calomnié, car, enfin, Néron fut regretté du peuple»[35]
В письме от 26 июля 1756 года к маркизу Мирабо (отцу великого оратора и героя революции) Руссо предвидит неизбежное сползание к деспотической власти: величайшая политическая проблема, — отмечает он, — эквивалентная проблеме квадратуры круга, заключается в том, чтобы «найти такую форму правления, которая поставила бы закон над людьми»; если не получится (а Руссо был уверен, что это невозможно), «нужно перейти к другой крайности» и «установить самый что ни на есть неограниченный деспотизм: хотелось бы мне, чтобы деспот стал Богом!», ибо «между самой строгой демократией и самым совершенным обществом по образцу Гоббса» не существует «приемлемой середины»; после чего, однако, со своей обычной патетикой он сулит человечеству новых презренных тиранов и впадает в отчаяние: «Калигулы, Нероны, Тиберии… Боже мой… я катаюсь по земле и стенаю: отчего я человек?»[36].
Запутавшись в этой антиномии, Руссо, кажется, и не замечает проблемы, во всей своей ясности увиденной Аристотелем, то есть, глубинной связи между «принадлежностью» к народу и ролью «вождя», примерами власти которых в Древней Греции были так называемые «тирании». «Писистрат, — говорит Аристотель, — будучи demagogòs /то есть вождем народной партии/, сделался тираном»[37], и эту фразу можно понять и так: «поскольку был demagogòs, сделался тираном», учитывая то, что сам Аристотель пишет в «Политике»: «…тиран же ставится из среды народа, именно народной массы, против знатных, чтобы народ не терпел от них никакой несправедливости»[38] (1310, 12-14). В конце концов, и путь Перикла закончился установлением единоличной власти, как то и предвещал восхищавшийся им Фукидид.
В политическом лексиконе греков римской эпохи наблюдается не слишком частое, но интересное употребление слова demokratìa и производного от него demokràtor в совершенно явственном, если правильно понять контексты, значении «власть над народом» (или над всей общиной). О конфликте между Цезарем и Помпеем в «Гражданских войнах» Аппиана[39] говорится, что они боролись друг с другом, «оспаривая демократию» /peri tes demokratìas /»[40]. Дион Кассий, историк, живший во времена Северов, судя по более позднему свидетельству византийской эпохи, передающему основную мысль, определял диктатора Суллу словом demokràtor[41]. Этот термин по существу совпадает с понятием диктатор, не столько в смысле способа обретения власти, сколько по шкале ценностей, гораздо более богатой, чем «неограниченная, добровольно принятая личная власть»; диктатура, как это было в случае Суллы, может оказаться лишь предпосылкой того, о чем мы говорим; так или иначе, определяющей, характерной чертой того или другого является личная власть, стоящая над законом. Demokratìa и «диктатура» в этой точке сходятся.
Вот как выглядит во всей его конкретности крайнее, тревожащее сходство форм, различных, даже, возможно, классифицируемых «в теории» как далекие или противоположные. Поэтому представляется неоспоримым, что политическими экспериментами, или «возвращениями», которые более всего способствовали созданию этого впечатления близости, а также путанице в мыслях не только у обывателей, но и у творцов политических теорий, были цезаризм — бонапартизм — фашизм. Этот клубок не распутать, если не обнажить категориальное содержание, скрывающееся под «корой» любой из «политических систем».
1. КОНСТИТУЦИЯ В ГРЕЧЕСКОМ ОБЛАЧЕНИИ: ГРЕЦИЯ, ЕВРОПА, ЗАПАД
Платон в «Государстве», книга V (смотри сам), говорит: «греки, конечно, не станут уничтожать греков, не станут обращать их в рабство, опустошать поля и поджигать дома; зато будут все это проделывать с варварами». И речи Исократа, полные сострадания к бедам греков, безжалостны по отношению к варварам, или к персам, и постоянно подвигают народ, или Филиппа, на их уничтожение.
Джакомо Леопарди «Зибальдоне»[42]
Философу позволено взглянуть на вещи шире и представить себе Европу одним большим государством, разнообразные обитатели которого достигли почти что равного уровня цивилизации и культуры /…/ Дикие народы, населяющие Землю, являются общими врагами цивилизованного общества, и мы можем лишь вопрошать с тревожным любопытством, существует ли еще для Европы угроза, что подобные бедствия повторятся.
Эдвард Гиббон «История упадка и крушения Римской империи»
То, что демократию изобрели греки, — довольно-таки укоренившееся мнение. Последствия столь приблизительного понимания проявили себя при разработке проекта преамбулы к Европейской конституции (которую огласили 28 мая 2003 года). Те, кто после долгих и кропотливых алхимических манипуляций выработали этот текст — среди них самым авторитетным был бывший президент Франции Жискар д’Эстен, — задумали осенить рождающуюся Конституцию знаком классической Греции и предварили преамбулу цитатой из эпитафии, которую Фукидид приписал Периклу (430 год до н. э.). В преамбуле к Европейской конституции слова фукидидовского Перикла представлены следующим образом: «Наша Конституция утверждает демократию, поскольку власть не находится в руках меньшинства, а принадлежит всему народу»[43]. Это — ложное толкование, фальсификация того, что Фукидид вкладывает в уста Перикла. И будет вовсе не лишним попытаться осмыслить, в чем причина такого филологического «подлога».
Вот что говорит Перикл в весьма содержательной речи, которую Фукидид ему приписывает: «Слово, которое мы используем, чтобы обозначить наш государственный строй /очевидно, что передавать politèia как «конституция» означает впадать в модернизацию, в заблуждение/ — демократия, поскольку управление /тут употреблено именно слово oikèin/ принадлежит не меньшинству, а большинству /то есть речь не идет ни о «власти», ни о «всем народе»/». Перикл продолжает: «Но в частных делах все пользуются одинаковыми правами, а, следовательно, в нашей общественной жизни царит свобода» (II, 38). Можно как угодно обыгрывать эту фразу, но смысл ее все-таки в том, что Перикл противопоставляет «демократию» и «свободу».
Перикл был самым крупным политическим лидером Афин во второй половине V века до н. э. Он не добился побед на поле брани, напротив, за ним числилось немало неудач во внешней политике, например, злополучная экспедиция в Египет, в которой Афины потеряли огромный флот. Но он умел добиться согласия и укрепить его, отчего и осуществлял целые тридцать лет (462-430) почти без перерыва «демократическое» правление в Афинах. Демократия — термин, с помощью которого противники «народовластия» обозначали таковое правление, стараясь подчеркнуть как раз его насильственный характер (kràtos именно и обозначает силу, выражающую себя в принуждении). Для противников политической системы, вращающейся вокруг народного собрания, демократия означала умерщвление свободы. Вот почему Перикл в официальной, торжественной речи, которую приписывает ему Фукидид, придает термину иной объем, смотрит на него как бы со стороны, прекрасно зная, что это слово не пользуется любовью у народной партии, — та для обозначения системы, с которой она себя идентифицирует, использует попросту слово народ (dèmos). Фукидидов Перикл, выдерживая дистанцию, говорит: мы употребляем слово демократия для определения нашей политической системы просто потому, что привыкли придерживаться решений «большинства», но, несмотря на это, у нас есть свобода.
Фукидид воспринимает Перикла как истинного и подлинного принцепса: его власть — нечто вроде «первенства», или «принципата», то есть всеми принятая и признанная личная власть, которая в конечном итоге перекашивает общественное равновесие, пусть даже не разрушая его. Всего четыре века спустя власть такого же типа установил Октавиан Август, который, хоть и стал «принцепсом», не уставал повторять, что восстановил в Риме республику. Но очевидно, что современники Перикла под личной властью понимали другой ее тип, для них более привычный: тиранию. В самом деле, некоторые комедиографы, благодаря свободе слова, которой пользовалась комедия, подшучивали над принцепсом Периклом, показывая со сцены, как он в шутовской манере умоляет избавить его от тиранической власти над Афинами. «Принцепсом» — то есть «первым гражданином» (pròtos anèr) — окрестил Перикла именно его современник и восторженный почитатель Фукидид. Поэтому, рисуя его «портрет», историк пишет, что при его правлении в Афинах «по названию была демократия, а на деле власть pròtos anèr» (II, 65). Это определение весьма выверенное, каждое слово в нем должным образом взвешено. Оно тем более убедительно, что следует довольно скоро после речи, в которой сам Перикл (мы имеем в виду — Перикл Фукидида) отстраняется от слова демократия, подчеркивая, насколько это понятие не способно отразить подлинную — и своеобразнейшую — афинскую политическую систему.
Итак, Фукидид не утверждает, будто Перикл походит на «тирана», в отличие от враждебных ему комедиографов, которые провозглашали это во всеуслышание. Он изобретает — в чем и проявляется его величие как политического мыслителя — до тех пор не известную категорию «первенства», «принципата». К тому же он прекрасно знает, какой тип власти в предшествующем веке осуществляли в Афинах «тираны» или, скорее, такой образец тирана, каким был Писистрат (560-528 до н. э.). Под понятие «тирания» часто подгоняют разные факты; во всяком случае, ему нелегко дать беспристрастную оценку, поскольку источники, в которых говорится о тираниях, большей частью крайне враждебны по отношению к персонажам, принявшим на себя в различных греческих городах подобную роль, вначале преимущественно посредническую, подходившую таким людям, как Писистрат, опиравшимся на народные массы. «Из народного предводителя Писистрат сделался тираном», — говорит Аристотель в «Афинской политии» (22, 3). Фукидид прекрасно знает, что тиранов в Греции свергала Спарта, а, в частности, в Афинах правление Писистрата характеризовалось вовсе не произволом самовластия и жестоким террором (именно таков созданный «демократами» риторический образ тирана), но просто тем, что он постоянно, без перерыва находился у власти в рамках установленной формы правления, особенность состояла разве что в присутствии одних