году без стеснения раскрывал механизм выстраивания общественного мнения, незадолго до этого выиграл битву с немецкой пропагандой, которая стремилась разоблачить англосаксонскую «демократию», указывая пальцем именно на коварный механизм выстраивания общественного мнения… (Как показал в своем прекрасном очерке Эрнст Брамстедт, Нортклиф послужил «технической моделью» для Геббельса)[436].
Эти и другие критические умы продолжали размышлять над природой демократии и механизмами, приводящими ее в действие; осмысление того и другого началось гораздо раньше, но обрело новую силу, питаясь наблюдениями над повседневной жизнью политико-парламентарных обществ во время долгого мирного сорокалетия. Сначала явилась критика «элитарности» этой кажущейся «демократии», построенной на парламентских системах, которой предавались, в разной степени, все ведущие фигуры послевоенного кризиса: и сторонники либо фашизма, либо «советского» решения (тут немалую трудность создавала «диктатура пролетариата», на деле превратившаяся в «партийную диктатуру»), и новые демократы (такие как Ласки и Трентин, если называть самые известные имена). Последним кажется неприемлемым старый, наскоро подкрашенный послевоенный парламентаризм, который к тому же не в силах устоять перед искушением фашизма и повсеместно сползает к этому выбору; поэтому они предлагают коренное обновление демократии в направлении, недалеко отстоящем (по содержанию) от социальных достижений советского строя. «Справедливость» как составная часть «свободы» и, если необходимо, поправка к ней. Их программы найдут отнюдь не эфемерный отклик в попытках (мы еще вернемся к ним) после падения фашистских режимов установить в Европе демократический строй, свободный от изъянов, которые так ярко проявились в двадцатилетие между двумя мировыми войнами.
Эти критические выступления, совершенно обоснованные (и не новые)[437], были на руку тем, кто поддерживал два других «решения», фашистское и советское; оба претендовали на то — в плане самопрезентации, конечно, — что преодолели структурные ограничения «капиталистической демократии». Но следует добавить, что представители «третьего решения», бросая трезвый взгляд на основную проблему XX века (массовую демократию), с симпатией, неотделимой от суровой критики, взирали на советский опыт, зато отвергали целиком и полностью фашистские режимы, ясно понимая их глубинную связь с теми же самыми классами, которые ранее владели «либеральными демократиями», а теперь превратились в ведущую силу, скрытую за корпоративным и намеренно популистским фасадом фашистских государств.
И с других точек зрения у этих двух демократии — английской и французской — не все концы сходились. Как могла противостоять возрождающемуся немецкому империализму английская «демократия», которая с 1919 по 1923 год вела колониальную войну в Ирландии, восстановив в конце концов (в апреле 1923 года) контроль над изрядной частью ирландской территории (этот конфликт длится и по сей день)? Как могла гипернационалистская послевоенная Франция, способная из шовинистического эгоизма раздуть тлеющее пламя европейского конфликта своей оккупацией Рура (1923), стать моделью или блюстительницей нового международного порядка? Как можно было положиться на две «демократические» державы в их противостоянии гитлеровскому стремлению к полной власти над континентом — ее неизбежность все уже предвидели, — если они единодушно оставили на произвол судьбы испанскую республику, охваченную франкистским мятежом, подвергнувшуюся германской и итальянской агрессии, раздираемую гражданской войной (1936-1939), благословленной Ватиканом? Как могли они предложить себя в качестве оплота антифашизма, когда, подписав Мюнхенское соглашение (сентябрь 1938), стали соучастницами аннексии Гитлером Чехословакии?
Все это не уставали повторять «демократы» некоммунистических убеждений, все еще остававшиеся, все еще действовавшие в Европе, стоявшей на пути полного поглощения фашизмом; они были убеждены в том, что только совершенно преображенная демократия может стать делом, за которое стоит сражаться, а не эта, «либеральная», ранее вызвавшая трагедию 1914 года, а теперь соскальзывающая к компромиссу с фашизмом.
Государство, попытавшееся заложить основы уже не только «либеральной», но и «социальной» демократии, то есть Веймарская республика, было стерто в порошок, попав в эпицентр конфликта между нацистами и коммунистами (который имел все признаки гражданской войны). После ее поражения пересмотр стратегии международного коммунистического движения и внешней политики самого СССР (эти субъекты нераздельны) не заставил себя ждать. Хоть и утверждая, как известно, возможность — даже необходимость — построения «социализма в одной отдельно взятой стране», Сталин продолжал считать достижимой — говоря на языке той эпохи — «революцию» в Германии и полагал, что игра еще не окончена, несмотря на разгром 1918-1919 года. Этим объясняются крупные вложения человеческих и материальных ресурсов в немецкую коммунистическую партию, единственную по-настоящему массовую в Западной Европе, способную направить в рейхстаг сильное представительство (благодаря избирательному закону, не столь драконовскому, как французский). Вся тактика КПГ, основанная на резкой оппозиции по отношению к социал-демократии, объясняется этой колоссальной ошибкой в оценке своих возможностей, теоретической базой для которой явился тезис о «социал-фашизме», утвержденный на VI съезде Коммунистического интернационала.
Итог оказался не в пользу компартии, она проигрывала по всем направлениям. И последствия длительного и тяжелого кризиса (1929-1933) — New Deal[438] в Соединенных Штатах, национал-социализм в Германии — требовали коренного пересмотра позиций. Можно сказать, что утрата иллюзии, будто ситуация продолжает оставаться «революционной» (а также и крах троцкистского лозунга «перманентной революции») привели к двум последствиям: СССР сделал окончательный выбор в пользу восстановления страны и усиления ее мощи и сосредоточился на этом (Дойчер определил такую политику как «сталинский эгоизм»); с другой стороны, в виду новой стратегии, основанной на антифашизме как главном рычаге борьбы, стали вновь пользоваться доверием социалистические и демократические силы, все еще действовавшие в Европе. То была линия «народных фронтов», заявленная на VII съезде Интернационала (Москва, август 1935). Автором этой стратегии явился Димитров, руководитель болгарских коммунистов; второй протагонист перелома (в котором Сталин не участвовал собственной персоной) был Тольятти, лидер итальянских коммунистов. Основная «теоретическая» новизна заключалась в том, что Димитров в своем докладе проводил четкое различие между «буржуазной демократией» и фашистской диктатурой, временно отказываясь ставить знак равенства между этими двумя формами, что было шагом вперед по сравнению с предыдущим съездом. Этой линии не противоречила провалившаяся попытка итальянской компартии (август 1936) вбить клин между народной базой фашизма и его верхушкой (призыв к «братьям-чернорубашечникам», предпосылка которого, оказавшаяся ложной, заключалась в том, что африканская кампания[439] могла привнести разочарование и неуверенность в массы рядовых фашистов).
Такая смена ориентиров на первый взгляд привела коммунистов к успеху именно в плане парламентской борьбы. На французских выборах в парламент в мае 1936 года (избирательное право только для мужчин, мажоритарный избирательный закон и массовые неявки на выборы — постоянные факторы, которыми нельзя пренебрегать, оценивая результаты) Народный фронт (социалисты, коммунисты и радикал-социалисты) получил большинство голосов[440] в основном благодаря успеху ФКП. Леон Блюм[441] стал премьер-министром, но коммунисты ограничились только поддержкой извне.
Ни одна победа не была до такой степени отравлена с самого начала. За несколько месяцев до нее, 16 февраля 1936 года, в Испании (республике с 1930 года) Frente popular [Народный фронт] (в котором коммунисты, при их скромной численности, играли активную роль) победил на всеобщих выборах. Но в том же месяце генерал Франсиско Франко возобновил — из Марокко, куда его направило правительство Асаньи — контакты с сыном низложенного диктатора Примо де Риберы и с начальниками военных гарнизонов Кадиса, Севильи, Кордовы, Барселоны, Сарагосы и даже самого Мадрида для подготовки военного мятежа против республики. 17 июля — Леон Блюм стоял во главе французского правительства всего несколько недель — франкистский мятеж распространился по всей стране, положив начало трехлетней гражданской войне, которая похоронила Front populaire [Народный фронт] и в Париже. Поскольку повстанцы Франко получали помощь от Италии и Германии, а республиканцы — от Советского Союза, эта гражданская война со всей неизбежностью превратилась из испанской в европейскую. Однако «социалистическая», радикальная Франция Леона Блюма предпочла присоединиться к политике невмешательства, которую горячо поддерживали англичане. Европейские «демократии» оставили на произвол судьбы демократию испанскую; в этой гражданской войне противостояли друг другу фашисты и Коминтерн. Последствия хорошо известны всем. В Париже Леон Блюм пал, и 10 апреля 1938 года его место занял Даладье, человек Мюнхена, и большинство в парламенте было уже совсем другим.
Но, несмотря ни на что, решение VII съезда Коминтерна не утратило силы, во всяком случае, для руководителей в ранге Тольятти: «Сегодня коммунисты возглавляют борьбу, направленную на защиту и завоевание демократии, ибо сегодня во всем мире идет борьба между фашизмом и демократией. Приняв позицию защиты демократии, мы должны проявлять максимум отваги, забыв о политических трениях, которые повредили бы этой борьбе»[442].
Война в Испании была со всех точек зрения «генеральной репетицией» той катастрофы, того решающего рубежа в истории демократии, каким явилась Вторая мировая война. Кто и сейчас оставался в стороне от выбора, не имел политического будущего. Недостаточно было формально соблюсти приличия; собственно, никто и не прикидывался безгрешным, если вспомнить последовательную деградацию правительств Даладье и Рейно, не говоря уже об изначальном попустительстве радикалов по отношению к Петэну.
Сейчас об этом мало кто вспоминает (разве что те, кто оценивают франкизм как прискорбную необходимость), да и современный кинематограф неожиданно ударился в возвеличение троцкистских позиций, но факт остается фактом: из европейских государств только СССР реально поддерживал испанскую республику. Линия Коминтерна, оспариваемая теми, кто считал, будто пробил час испанской социалистической революции (ПОУМ[443], анархисты), состояла в том, чтобы сдерживать «подрывную» деятельность Ларго Кабальеро[444] и проводить — со всей жесткостью, на какую был способен сталинизм — такую политику, которая не отпугнула бы умеренную, но верную республике буржуазию. Ситуацию реалистично описал Вилли Брандт в своих воспоминаниях: «Три тысячи советских экспертов захватили ключевые позиции и создали секретную службу, которая воздвиглась как некое государство над государством и сомкнула ряды, яростно противостоя социальной революции. Приводился довод, сам по себе справедливый, что предпочтение следует отдавать военным нуждам»[445]. Вилли Брандт[446] прекрасно передал ситуацию, которую наблюдал непосредственно. Как всякий свидетель, он наблюдал «видимое», и, разумеется, в поле его зрения попадало очень немного из «тайной» истории, той самой, которую такой крупный историк, как Рональд Сайм с помощью милого парадокса определил как единственно «истинную». Такую версию подкрепляют сохранившиеся документы. Стоит припомнить, что после гибели Рейха, когда немецкие архивы попали к победителям, всплыли подробности, которые в пылу сиюминутной полемики могли показаться типичными, как говорится, клеветническими измышлениями сталинизма. Особенно поражают откровения Франко в присутствии германского посла фон Фаупеля: как франкисты успешно внедрялись в ряды анархистов и троцкистов именно с целью усугубить до крайности трения со «сталинистами»[447]. Подобные трения описывает Оруэлл в книге под названием «Памяти Каталонии», которая — невозмутимо отмечает Хью Томас, лейборист, историк гражданской войны в Испании, — «написана великолепно, однако читать ее нужно с некоторой осторожностью»[448]. Испанские события 1936-1939 годов во многом сходны с историей Альенде в Чили в 1970-1973 годах. В Чили коммунистов тоже обвиняли в «позорном» предательстве и экстремисты MIR[449], и левые социалисты. И