Альенде тоже пал потому, что правые получили широкую поддержку, вокруг них сгруппировались классы, напуганные экстремизмом MIR; утверждалось (недобросовестно), будто правительство Альенде находилось целиком под влиянием этого левого движения.
Красноречивым документом является письмо Сталина к Ларго Кабальеро (21 декабря 1936):
Испанская революция прокладывает себе пути, отличные во многих отношениях от пути, пройденного Россией. Это определяется разницей предпосылок социального, исторического и географического порядка, иными требованиями международной обстановки, чем те, с которыми имела дело русская революция. Вполне возможно, что парламентский путь окажется более действенным средством революционного развития в Испании, чем в России.
Далее он советует Ларго Кабальеро издать земельные и налоговые декреты в пользу крестьян; избегать конфискаций, которые могут восстановить против правительства мелкую и среднюю буржуазию; обеспечить свободу торговли; заручиться активной поддержкой президента Асаньи и его республиканской группировки. Потом выражает обеспокоенность по поводу международной обстановки: «Это необходимо для того, чтобы помешать врагам Испании рассматривать ее как коммунистическую республику и тем предотвратить открытую их интервенцию, являющуюся самой большой опасностью для республиканской Испании»[450].
Но у себя в Центральном комитете секретарь Испанской коммунистической партии Хосе Диас идет гораздо дальше: «Республика, за которую мы боремся, — другая республика, не такая, какая могла бы быть во Франции или в любой другой капиталистической стране. Мы боремся за то, чтобы разрушить материальную базу, на которой основывается реакция и фашизм, поскольку без разрушения этой базы не может существовать подлинная политическая демократия»[451].
Неустойчивое равновесие, в котором находится республика, зависит как раз от различных толкований такого рода призывов. Для Тольятти, руководителя Коминтерна, приоритет один — «выиграть войну». Он пишет по поводу этих событий:
Несмотря на правильную и стойкую позицию нашей партии, характер этой войны как войны за независимость был признан другими антифашистскими организациями не с самого начала, а довольно поздно. Долгое время мы работали и боролись не так, как нужно было это делать в войне за независимость против великих империалистических держав, а так, как могли бы участвовать в испанской гражданской войне прошлого века!
Его критика весьма проницательна: он изобличает отсутствие «демократических форм, которые позволили бы широким массам участвовать в политической жизни страны»; обвиняет «комитеты Народного фронта» в фактическом уклонении от их обязанностей, а фабричные комитеты — в опоре на правящую верхушку; обнаруживает отсутствие демократии внутри профсоюзов и слабую жизнеспособность партий; позже, в ретроспективном обзоре, он отметит, что на самом деле во время гражданской войны так и не был утвержден «подлинный и настоящий демократический режим». И все-таки добавляет, что, по его мнению, «политический опыт Народного фронта весьма обогатился» в ходе этих событий[452].
Когда правительство Блюма распалось и демократии оставили испанскую республику сражаться в одиночку; когда на усилия Советского Союза добиться коллективных гарантий против возможной агрессии со стороны Германии «демократии» ответили Мюнхенским соглашением (30 сентября 1938), продолжать поддерживать политику «фронтов» оказалось нелегко.
Долго будут спорить о том, какие косвенные и непосредственные причины привели к ошеломляющему дипломатическому повороту, известному как «русско-германский пакт» (23 августа 1939). Ясно по крайней мере, особенно в свете «Дневников» Димитрова, что со стороны Сталина это было стратегическое решение, а не тактический ход. Воздействие этого пакта на политику, намеченную VII съездом Коминтерна, было, как и следовало ожидать, сокрушительным. Тот факт, что англичане и французы всячески потворствовали Гитлеру — от Испании до Чехословакии, — отошел на второй план в глазах тех сил, уже разрозненных, для которых и была выработана политика «фронтов». Им русско-германское соглашение представлялось чем-то немыслимым. «Государственной» политике можно было многое простить, но такое не должно было оставаться безнаказанным. Самое страшное заключалось в том, что рухнула уверенность в изначальной непримиримости позиций СССР и нацистской Германии: Советскому Союзу не прощали того, что он повел себя как всякое другое государство. Письма (1935-1939) Сарагата[453] к Ненни[454], опубликованные Фондом Ненни в январе 1998 года, дают непосредственное представление о силе удара и о резком, радикальном переломе в отношениях. Достаточно сопоставить комментарии Сарагата после Мюнхена: «Россия просто великолепна. Литвинов преподал урок достоинства и демократии с искусством великого государственного деятеля. Действия Франции унижают ее, а русские воспаряют к звездам» (дальше он высмеивает «юродивых от антикоммунизма»; 24 сентября 1938). Но вот 22 августа 1939 года: «Дорогой Ненни, предательство русских свершилось. Мы не можем больше закрывать на него глаза. Это — конец Третьего Интернационала, и, может быть, начало нового социалистического движения, в которое должны влиться коммунистические бойцы, разочарованные, содрогающиеся от отвращения». Троцкий уже 2 сентября 1939 года вещает из Мексики о «страхе перед массами», который подвигнул Сталина на подписание пакта в тот момент, когда — считает изгнанник — нужно было делать ставку на европейскую (а может быть, и мировую) революцию[455].
Более реалистический взгляд на это решение высказал Черчилль в первой части («От войны к войне») своего исторического труда «Вторая мировая война»[456]: «Франция и Англия должны были принять советское предложение и составить тройственный союз /СССР, Англия, Франция/»; только это могло бы предотвратить пакт. Известно, что Советский Союз почувствовал себя обманутым той намеренно непоследовательной манерой, в какой англичане и французы вели переговоры, и повторил Брест-Литовск в совершенно обратной ситуации, решив заранее обезопасить себя от неизбежно надвигающейся войны, как ранее Россия вышла из войны между империалистическими державами. По прошествии лет было нетрудно создать миф о Польше, «разделенной» между Гитлером и Сталиным; написать очередную главу истории разделов. Правда состоит в том, что в 1938-1939 годах Польша была охвачена антисоветской истерией и весьма благожелательно настроена к гитлеровской Германии, политике которой верно следовал польский министр иностранных дел Бек (включая разрыв с Лигой Наций 11 августа 1938)[457]. После Мюнхенского соглашения 1938 года Польша приняла участие в разделе Чехословакии, поглощенной Рейхом, и получила свою часть добычи — Цешинский горнопромышленный район[458]. Польскую политику в месяцы, предшествующие русско-германскому пакту, так описывает крупнейший западный исследователь истории Восточной Европы Хью Сетон-Уотсон в своей замечательной работе 1945 года «Eastern Europe between the Wars, 1918-1941» [«Восточная Европа между двумя войнами, 1918-1941»][459]: «Уверенные в том, что они контролируют армию и полицию, коварно стравливая друг с другом различные группы оппозиции, руководители страны надеялись, что кризис продлится как можно дольше, покамест ограничиваясь незначительными приготовлениями как на внутреннем фронте, так и на границах».. Со своей стороны, СССР по этому пакту получал обратно территории, которые советская Россия утратила в результате мира, навязанного Германией в 1918 году (надо заметить, что Версаль в этом плане никак не исправил ситуацию).
Но это решение не могло восприниматься только на военно-дипломатическом уровне. Все, за что ни возьмись, неизбежно подвергалось сомнению и вызывало дискуссии. Исключения, разумеется, не составил и поворот в политике Коминтерна, обозначившийся на VII съезде. Естественно, это привело к долговременным последствиям, в частности, к переосмыслению роли руководителей.
Два года русско-германского союза (август 1939 — июнь 1941; контакты, однако, начали складываться уже в марте, когда Молотов занял место Литвинова) в немалой степени противоречат жесткой биполярной схеме «европейской гражданской войны». К тому же, поскольку его обычно оценивают исходя из последующих событий, внимание ученых к этому двухлетию не соответствует его значимости; исключение составляют замечательное исследование Анджело Таски[460] («Deux ans d’alliance germano-soviétique», [«Два года германо-советского альянса»] Fayard, Paris, 1949); собрание документов, подготовленное И. В. Брюгелем («Stalin und Hitler», Europa-Verlag, Wien, 1973); работа Э. Рида и Д. Фишера («The Deadly Embrace», [«Смертельное объятие»] Joseph, London, 1988) и еще несколько публикаций[461]. Есть и такие крайности, как монументальная «Всемирная история» Академии наук СССР, где данный факт даже не упомянут, разве что включен в краткую хронологическую таблицу!
Этот болезненный отрезок истории второго мирового конфликта интересует нас не сам по себе: для нас важны его последствия, отразившиеся на политической линии «народных фронтов». Их поддержка прекратилась, прервалась и антифашистская кампания. Выступая в Верховном Совете 31 августа 1939 года, Молотов с присущей ему (как может показаться) грубостью говорит об «идиотическом антифашизме»[462]. 7 сентября, на встрече с Молотовым, Ждановым, Димитровым и Мануильским[463], Сталин сам обрисовал свою позицию. В «Дневниках» Димитрова можно прочесть об этой встрече:
До начала войны /то есть до 1 сентября/ противопоставление фашизма демократическому режиму было абсолютно справедливым. Во время войны между империалистическими державами это уже неправильно. Разделение капиталистических государств на фашистские и демократические утратило то значение, какое имело прежде. Война вызвала коренной перелом. Единый народный фронт вчерашнего дня был призван облегчить положение рабов капиталистического строя. В условиях империалистической войны ставится вопрос об уничтожении рабства! Оставаться сегодня на вчерашних позициях (единый народный фронт, единство нации) означает соскальзывать на позиции буржуазии. Этот пароль выходит из употребления[464].
Кроме схематизма и необоснованности анализа, поражает безапелляционность, с какой этот «пароль» объявляется недействительным. В первые месяцы войны и позже, в 1940 году, в своих выступлениях по поводу начавшегося конфликта Троцкий с сарказмом повторял, что с 1935 года Сталин «целых пять лет обхаживал демократию».
Уже на следующий день Димитров получил прямые директивы (на немецком языке), адресованные всем партиям, входящим в Интернационал: «Разделение капиталистических государств на фашистские и демократические сегодня утратило то значение, какое имело прежде. В связи с этим следует изменить тактику». Делается поразительный вывод: «Коммунистические партии повсеместно должны противостоять продажной политике социал-демократов»[465]. Очевидно, авторы этого немудрящего текста, не зная, какой из партийных документов взять за образец, полагают, будто на дворе август 1914 года и они должны бороться против социал-демократов, которые голосуют за военные кредиты. Следует разъяснение, что директива касается в особенности Франции, Англии и Бельгии, а также Соединенных Штатов /sic/ Ту же самую «линию» заявит в мае 1940 года, в обстановке обострившегося конфликта (вторжение в Бельгию и прорыв линии Мажино), Четвертый интернационал (об этом обычно забывают, концентрируясь на внешней политике СССР). Сходство диагноза со всей очевидностью отсылает нас к той же самой политической культуре. На этот раз слова Троцкого совпадают с мнением подпольной французской газеты «L’Humanité». Разница заключается в реализме, граничащем с цинизмом, действий советской стороны, которые предпринимаются исходя из этого диагноза, и нереальных перспективах мировой революции, какие Троцкий извлекает из того же самого диагноза. Чтобы проникнуться «духом времени», стоит привести несколько цитат из длиннейшего документа от 26 мая 1940 года, написанного самим Троцким и озаглавленного «Империалистическая война и мировая пролетарская революция»[466]:
Четвертый Интернационал не обращается к правительствам, бросившим народы на бойню, ни к буржуазным политикам, отвечающим за действия этих правительств, ни даже к рабочим бюрократам /имеются в виду социалистические партии/, поддерживающим буржуазию в войне /с. 149/;
Непосредственная причина настоящей войны — соперничество между старинными, богатыми колониальными империями Великобританией и Францией и запоздавшими империалистическими грабителями Германией и Италией