ради достижения «страны изобилия» эти «spot people», [образы «простых людей»] (несколько лет назад я писал о них), эти имеющие огромное влияние сообщения — производство которых стоит миллиарды, и которые мобилизуют многие миллионы потребителей во всем мире — сначала завоевали умы, если не души, граждан группы а, то есть тех, кто «уже находился» в стране изобилия. Значит, создатели рекламы и есть настоящие, в своем роде гениальные «прирожденные интеллектуалы» на службе у победившей диктатуры богатства. Не так уж важна полная пафоса битва за более или менее равное распределение эфирного времени перед выборами: все остальное и есть подлинное эфирное время, определяющее выбор всех и каждого. Герои его завоевывают симпатии миллионов телезрителей, выкрикивая с королевским презрением: «дайте нам насладиться нашим богатством!», а единственную возможную «идеологию» выражают в самом действенном лозунге: «старайтесь стать такими, как мы![600]».
Неоспоримому господству «идеологии богатства» сопутствуют другие массовые мифологии: великие «мифы для неграмотных», наиболее выразительным примером которых, наверное, является спорт, который уже стал, и не случайно, непосредственно политическим фактором и, кроме того, единственным способом быстрой мобилизации масс.
Культ богатства (к нему относятся и спортивные мифы) сотворил — ив этом, наверное, и заключается его главный успех — совершенное демагогическое общество. Отупляющая манипуляция массами и есть новая форма «демагогического слова». Именно потому, что СМИ вроде бы способствуют просвещению масс, они задают — и парадокс здесь лишь кажущийся — и низкую культурную планку, и общее ослабление критической способности; тревожное предостережение, брошенное Джакомо Леопарди: «где все знают от всего понемногу, там остается немного знаний»[601] — могло показаться в свое время причудой аристократа, и только сейчас мы убеждаемся в его полной истинности.
Казалось, что фашизм более всего поработал в этом направлении, и все же то было движение, глубоко укорененное в предыдущем веке, реализующееся в вечно возвращающейся бонапартистской модели. Фашизм хватал сограждан за грудки, манипулировал той «толпой», какую знал, какую описывал Гюстав Ле Бон[602]. Напротив, нынешняя «олигархическая демократия», или смешанная система, или как ее ни назови, ориентирует, воодушевляет, а значит, направляет толпу, разделенную на молекулы и вместе с тем гомогенизированную повсеместно присутствующим, всюду проникающим «малым экраном»; питает иллюзиями и ведет к близкому потребительскому счастью мириады одиночек, не сознающих того, что их умы и чувства подвергают нивелированию; их подкупает видимая истинность и универсальность сведений, которые этот беспрерывно действующий источник грез неустанно изливает на них.
Эпилогом явилась победа, грозящая продержаться долго, того, что греки называли «смешанной конституцией»: когда «народ» выражает свою волю, но делами заправляют одни лишь имущие классы; если перейти на более современный язык, речь идет о победе динамичной олигархии, опирающейся на крупные состояния, но способной выстроить консенсус и узаконить себя выборным путем, держа под контролем все соответствующие механизмы. Этот сценарий, ясное дело, ограничивается евроатлантическим миром и «островками», связанными с ним, на остальной части планеты. А остальная часть планеты выстроилась в шеренги и потрясает оружием.
К такому исходу мир пришел не за один день. Рождение и развитие социального государства заслуживает изучения ad hoc[603], включая не только «вызов», брошенный ассистенциализмом советского типа, но и «Новый курс», и фашизм. В итоге своего исторического пути такое государство представляется незаменимой опорой социально-экономической системы, и его начинают ценить даже его противники: они хотели бы что-то в нем перестроить, но в то же время понимают, как важно его сохранить.
С другой стороны, и демократия знавала славные времена. Пока Соединенные Штаты поддерживали фашистские военные перевороты по всей планете, от Индонезии до Южной Америки (особенно жестокие режимы установились в Чили и в Аргентине) и подводили под это теоретическую базу, утверждая, будто эти диктатуры являются необходимым оплотом борьбы с коммунизмом; распространяли подобный образ действия и на Европейский континент (поддержка «исторического» фашизма на Пиренейском полуострове, установление военной диктатуры в Греции, помощь «черным» движениям в Италии), демократическое противодействие тоже добилось успехов: от португальской революции до изгнания греческих полковников и «эры Брандта» в Германии; следует упомянуть, хотя бы вкратце, нарушение равновесия не в пользу имущих классов, произошедшее в Италии[604] в обстановке — что не случайно — нового этапа борьбы с фашизмом в конце шестидесятых годов и закрепленное в тексте закона, не без оснований торжественно именуемого «Рабочий статут» и сегодня находящегося под угрозой.
Но подобные взлеты случались лишь время от времени. Демократия (это совсем не то, что смешанная система) — в самом деле, нестабильное явление: это — преобладание (временное) неимущих в ходе нескончаемой борьбы за равенство, а понятие равенства в свою очередь расширяется в ходе истории, включая в себя все новые и новые и все более оспариваемые «права». Хорошо сказал Боббио в 1975 году: «сущностью демократии является эгалитаризм»[605]. Последний обнаруживает себя нечасто, в XX веке это произошло на пике борьбы с фашизмом; вообще же более или менее длительный успех эгалитаризма, «прорвавшегося» в смешанный, или, если угодно, полуолигархический режим, кодифицированный классическим либерализмом, почти всегда связан с обострением конфликтов, что с ужасом описывает Платон в знаменитом пассаже из «Государства» (557а). Это — более или менее длительные перерывы в существовании «смешанной» системы. Ближе всех подошел к такому выводу выдающийся исследователь общественного развития Гаэтано Моска. В подтверждение своего тезиса, явно пессимистического, о том, что «демократии не существует», он прибегнул к притче, как он пишет, об отце, который, умирая, поведал сыновьям, будто на семейном поле зарыто сокровище; сыновья перекопали весь участок, сокровища не нашли, но заметно улучшили плодородие почвы[606]. Эту басню можно использовать по-разному, например, предположив, что вера в возможное существование демократии сама по себе приводит к положительным (именно «демократическим») изменениям; она хорошо выражает фактическое отсутствие и вместе с тем необходимость демократии (разумеется, в ее полном и подлинном смысле).
Такой сдержанный и трезвый пессимизм, наверное, поможет понять, каким образом программно заявленная эгалитарная демократия была отодвинута на задний план даже там, где она представала, так сказать, «вооруженной», не только украшенной тавтологическим определением «народная», но и наделенной орудиями диктатуры именно с целью воплотить в реальность все программные требования.
Драма «народных демократий» проявилась в карьере человека, вся жизнь которого может быть названа символом данного феномена: Владислава Гомулки. Мы помним момент его триумфа, который также представляет собой один из высочайших взлетов демократии в Европе, октябрь 1956 года в Польше. Как же вышло, что в конце своей политической карьеры, завершившейся плачевным провалом, тот же самый человек отдал приказ стрелять в рабочих в Гданьске (декабрь 1970)[607]? Эта проблема не имеет ничего общего с культом рабочего как такового; ее нельзя сбросить со счетов, вспоминая более жестокие расправы, каких капитализм, опирающийся на государственную власть, за свою долгую жизнь продемонстрировал немало (и демонстрирует до сих пор, идя «в ногу» со временем, в конфликтах с полу рабской рабочей силой, состоящей из иммигрантов: с ними на Западе разговор короткий: либо стрелять в них из пушек, либо использовать на работах, выполнять которые белый пролетариат больше не желает[608]). Проблему порождал тот факт, что социально-политические системы, ныне исчезнувшие, называли себя «государствами рабочих». Следовательно, такой ответ на беспорядки, имевшие множество причин, в том числе и второстепенных, был ошибочен, к тому же и неэффективен, как показало время.
Наша задача — понять, что именно не сработало, имея также в виду, что «лагерь» противника не мог не оказывать давления, как пропагандистского, так и практического (военно-экономического), которое носило откровенно деструктивный характер. Это должны были знать все те, кто поставил на возможность «социализма в отдельно взятой стране» (что означало борьбу за выживание, даже когда отдельно взятая страна превратилась в систему государств, в окружении мира не только враждебного, но и не расположенного долго «сосуществовать» с собственным «отрицанием»). Все, что не сработало, невозможно поместить в краткий «перечень» недостатков. Конечно, следовало бы проследить по отдельности, не en gros[609], историю различных «народных демократий» и их последовательного, в последнее время ускоренного приближения к «моделям» другой половины Европы (особенно это касается тихого возникновения из рядов старых партий, окружавших правящую, подлинных партий, которые в конце концов — как ХДС в Восточной Германии — пришли к власти). Но настоящая причина нестабильности и волнений была одна: зрелище вновь возникшего неравенства, в формах одновременно нищенских и кастовых, тем более оскорбительных на фоне скудного благосостояния. Напрасно было бы упирать на тот факт, абсолютно справедливый, что благосостояние мира-витрины (процветающего Запада), которое самой своей привлекательностью нарушило равновесие и завоевало общественное мнение «социалистических» стран, зиждется на эксплуатации остальной планеты. Этот факт услужливые пропагандисты-журналисты нашего Запада ежедневно пытаются скрыть. Но это не объясняло и не оправдывало материальные привилегии всех разновидностей «номенклатуры» по сравнению с металлургами Гданьска или советскими шахтерами. И было бы неразумно придерживаться мнения, что эти системы для самого своего существования должны были прибегнуть к «номенклатуре», имеющей привилегированное положение, ибо этот аргумент не только ничего бы не стоил в глазах тех, кто страдал от такого неравенства, но и представлял бы собой признание полной несостоятельности системы.
Формирование «нового класса», как его определяли, было не «прискорбной необходимостью», а началом преображения, в результате которого произошла мутация — на первый взгляд неожиданная — постсоветской России в царство самого дикого капитализма на базе мафии: эта страна сейчас представляет собой яркий образец нового мирового лика капитализма. Процесс длился долго, его предпосылки можно найти еще в «стахановском» движении. Элен Каррер д’Анкосс[610] пишет:
Прежде всего Сталин распространяет (1934) на рабочие массы понятия элитарности и привилегий, что создает в обществе иерархию. «Стахановское» движение одновременно позволяет ему замаскировать политику социальной дифференциации и воспользоваться рабочим соревнованием для пересмотра норм производства. /…/ В самом деле, уже с 1932 года предшественники Стаханова выделяются из «толпы». Первыми «ударниками» на фабриках и заводах власть никак не манипулировала /…/ /Зато после 1934 года/ стать ударником, попасть в новую привилегированную категорию сделалось перспективой, которую партия открывала перед избранными представителями рабочей массы, а не путем, которым рабочая масса в целом могла бы идти.
Так, стахановское движение — последний штрих к модели общества, сложившегося при Сталине. Сталинское общество — вовсе не община равных, в нем главенствуют «лучшие», чья квалификация оправдывает, на всех уровнях, престиж и привилегии.
Но тут мы касаемся другой основной черты сталинизма: ненадежности положений и привилегий. Сталин явился создателем неудержимо растущей бюрократии, в рамках которой все, кто обладал хотя бы крупицей власти, могли рассчитывать на сугубый престиж и на четко определенные привилегии, в общем и целом признанные; но он же систематически уничтожал эту бюрократию. В этой системе обладатели привилегий всегда находились под угрозой чисток, то есть изгнания из мира привилегированных!