Скачать:TXTPDF
Демократия. История одной идеологии. Лучано Канфора

политика перспективы Интернационала (окончательно распущенного во время войны, в мае 1943 года) уже растворились в тумане. То был практический урок истории, под фактами которой оказалась погребена форсированная идея, типичная для XIX века.

Так подтверждался, самым болезненным образом (в рядах коммунистов произошел раскол, свидетели которого до сих пор живы), ранее упомянутый исторический закон: во время революций любая идея становится в действительности лишь ингредиентом явления, не учитываемого в начале и определяющего в конце — внутреннего роста, новой роли в мировой политике, усиления или настоящего возрождения нации. В случае России показательно возвращение в сталинскую эпоху к русской традиции как таковой: от актуального прочтения «Войны и мира» до фильмов Эйзенштейна («Александр Невский», «Иван Грозный»). «Сдвиг» в национальном направлении с великой трезвостью заявлен самим Сталиным (не случайно это произошло сразу после победы над Троцким во время съезда): он решительно ставит на первое место, объявляет задачей революции уже не распространение ее идей вовне (поражения в Германии и в Китае оказались сокрушительными), а чисто внутреннее делоизбавить Россию от ее вековой отсталости. И аргументирует эту задачу, обращаясь к прецеденту, представленному Петром Первым[644]. Правда, добавляет, что, несмотря на доблестные усилия великого царя, ни один из старых классов не оказался на высоте задачи, и заключает: «Вековую отсталость нашей страны можно ликвидировать лишь на базе успешного социалистического строительства». Вот полный отрывок из его выступления перед ЦК ВКП(б) 14 ноября 1928 года:

Технико-экономическая отсталость нашей страны не нами выдумана. Эта отсталость есть вековая отсталость, переданная нам в наследство всей историей нашей страны. Она, эта отсталость, чувствовалась как зло и раньше, в период дореволюционный, и после, в период пореволюционный. Когда Петр Великий, имея дело с более развитыми странами на Западе, лихорадочно строил заводы и фабрики для снабжения армии и усиления обороны страны, то была своеобразная попытка выскочить из рамок отсталости. Вполне понятно, однако, что ни один из старых классов, ни феодальная аристократия, ни буржуазия, не мог разрешить задачу ликвидации отсталости нашей страны. Более того, эти классы не только не могли разрешить эту задачу, но они были неспособны даже поставить ее, эту задачу, в сколько-нибудь удовлетворительной форме. Вековую отсталость нашей страны можно ликвидировать лишь на базе успешного социалистического строительства[645].

Как раз это впоследствии и произошло: подъем России через такой социализм (государственный капитализм, социалистическое соревнование, плюс к тому, в самые жестокие годы, каторжный труд огромных масс «врагов народа»). Когда отсталость была «ликвидирована», и СССР превратился, пережив переходный период, в современную индустриальную державу, распалась рамка, внутри которой это «чудо» произошло («за двадцать лет была проделана работа двадцати поколений», — писал Дойчер)[646]; еще и потому, что напряжение, какого требовала подобная работа, не могло продержаться дольше, чем жизнь двух поколений. «Не случайно, — писал в 1932 году Артур Розенберг на финальных страницах своей «Истории большевизма», — с 1921 года Советская Россия неуклонно движется вперед, и в эти же самые годы коммунистический Интернационал без конца отступает». Не случайно также, скажем мы, слегка затронув тему, заслуживающую гораздо более внимательного изучения, что именно эта книга Розенберга привлекла внимание Джованни Джентиле и была переведена в его издательстве «Сансони» в 1933 году. Итальянский фашизм, беспощадно преследовавший итальянских коммунистов, проявлял как раз в те годы более чем «любопытствующее» внимание к уже сталинской России именно в связи с поворотом к национальному, который обозначил Сталин («по преимуществу практический темперамент», как о нем написано в «Итальянской энциклопедии», в статье без подписи, ему посвященной)[647]. Еще яснее подтверждает такое мнение фашистов отчет, который Итало Бальбо[648] представил о своей довольно успешной миссии в СССР; в нем, в частности, выделяется место, где Бальбо замечает, что «Интернационал», в то время государственный гимн СССР, поют «как гимн расы /…/, выражающий волю к власти, особенно присущую русской нации»[649].

Дойчер мечтал, сразу после смерти Сталина, что, стоит опасть «коросте» принудительной системы, как на волю вырвется «подлинный» социализм. Он не понимал, что пережитый опыт был не отступлением, а правилом; тем социализмом, который реализовал себя, таким, каким он вышел из всех вообразимых (гражданская война, идеологический раскол) и невообразимых (внешняя агрессия) испытаний именно потому, что отождествил себя с делом национального возрождения и тем самым утвердил свое право на существование. Именно поэтому он и не смог sic et simpliciter[650] пережить «исполнение» проекта. Страна, находящаяся в авангарде науки, проникнутая самой высокой массовой культурой, какую только знала история, не могла уже, словно несмышленое дитя, жить под опекой карикатурной брежневской автократии.

Сталин ясно видел, что его модель непригодна для экспорта на Запад, но еще более знаменательно то, что задним числом, спустя двадцать лет, он осознал, что революция была невозможна на Западе и в 1917 году. Это отмечает Димитров в своем «Дневнике», в записи от 7 ноября 1939 года[651]. Нашумевшие — в свое время — «национальные пути социализма» были, если подумать, прямым следствием из «социализма в отдельно взятой стране». Каждый мог, или даже должен был, попытаться отыскать свою дорогу.

Таким образом, особого внимания заслуживает связь между революциями и ведущими идеями тех эпох, когда эти революции происходили. Такой исторический экскурс помог бы понять, почему великие лидеры, взявшие на себя важную национальную роль, говорили на определенном языке, пробуждавшем активность масс в ту или иную эпоху; и почему со временем их непреходящее значение все более связывалось с их ролью национальных лидеров и все менее с идеями, которые они провозглашали. Оба фактора воплощались в них, переплетаясь и смешиваясь в разных пропорциях.

Нелегко прийти к какому-то заключению, но, возможно, не будет слишком рискованным утверждать, что «революции» оставляют в основном тот след, какой запечатлевается в национальной жизни (и в сопряженном с ней культурном ареале). Вот самая весомая причина того, что «реставрациям» никогда не удается стать, даже если на первый взгляд у них это получается, истинным возвратом ad pristinum[652].

Кажется почти бесчеловечным рассуждать об «аналитических ошибках» и «культурных ограниченностях», когда речь идет о событиях, в ходе которых каждая из таких «ошибок» могла принести страдания и смерть человеческим существам. Однако подобные соображения можно приложить не только к русской революции, но и к любому насильственному фактору изменения, а из подобных факторов и сплетается история, включая историю христианства.

В декабре 1815 года в Париже появилось монументальное двухтомное сочинение под названием «L’Europe tourmentée par la Révolution en France» [«Европа, жертва революции во Франции»], где предлагалось, в конце второго тома, нечто вроде «Черной книги», или «Tableau ou inventaire effrayant de la Révolution» [«Картина, или перечень ужасных деяний Революции»]. Черная книга разделена на периоды (Конвент, Директория, Консульство, Империя) и на рубрики (гильотина, внешние войны, войны Бонапарта и т. д.), а в конце приведен итог, неизвестно как подсчитанный, — 8 526 476 «morts par la Révolution», «жертв революции». Автором, скрывшимся под инициалами Л.П., явился бывший ультрареволюционер Луи-Мари Прюдом (1752-1830), который в те бурные годы считал, что своими прокламациями, развешанными по улицам Парижа, он заставляет трепетать монархов половины Европы. История повторяется: Куртуа[653] и его товарищи по «Черной книге» завербовали в свою команду немало «бывших». Мы не знаем, однако, бросили ли они, приступая к делу, взгляд на столь сходное во многих аспектах прошлое.

Нельзя требовать от людей, даже самых прозорливых, чтобы они сверхчеловеческим образом превзошли масштабы своего времени и присущие ему страсти. При отстраненном историографическом исследовании теряется ощущение «необходимости» — да простят мне этот детерминистский термин — событий подобной значимости. Если бы такие события можно было свести к беспочвенному, волюнтаристскому капризу кучки фанатиков, они бы скоро исчерпали себя. Поэтому мы позволим себе употребить ко многому обязывающее слово «необходимость». Роль историографии при описании и этой, и прочих ключевых тем вовсе не состоит в приукрашивании событий. Она не может не преследовать одну-единственную цель: чтобы в глубине времен не потерялось то, что мало-помалу тускнеет, отдаляясь от нас: возможность понять — как говорил Тревельян[654], — почему люди в данных обстоятельствах поступали именно так, а не иначе[655]. Вряд ли можно счесть серьезной позицию человека, который задним числом понимает все: она типична для вневременной легкости либерального мышления, чьи суждения вечно не поспевают за временем.

История всех революций учит нас, что всякий насильственный разлом рано или поздно срастается. И русская революция не является исключением.

ЭПИЛОГ

Термин «демократия» прожил три коротких века, причем на обочине политической мысли, в Древней Греции, с 500 до 200 года до н. э., а потом фактически исчез из Западного мира на очень длительный период и начал медленно возрождаться гораздо позже: Французская революция освятила его (по крайней мере, на той части Европы, которую англичане называют Континентом). На Британских островах он употреблялся в смысле скорее отрицательном до самого конца XIX века. Еще два века назад Кант писал в своей книге «Вечный мир» / «Zum ewigen Frieden», 1795/, что демократияпуть, ведущий к деспотизму. Исключительное внимание к собственной культуре, до сих пор характерное для Западного мира, является причиной того, что у нас нет серьезных исследований, посвященных другим формам понимания и проведения политики (в классическом смысле этого термина) в цивилизациях, отличных от нашей, и это часто заставляет нас решать ложную дилемму «демократия или диктатура».

Раймон Паниккар «Основания демократии»

Драматическое величие геродотовского диалога о формах правления состоит в том, что все аргументы, постепенно высказываемые его участниками, взаимно исключают друг друга. Исторически побеждает Дарий, а вместе с ним и монархическая гипотеза. Геродот это знает и подчеркивает. И мы узнаем это от него. Но с точки зрения аргументации победителей нет. Аргументы Отана против монархии в конце не опровергнуты, наоборот, Мегабиз подтверждает их правоту! Когда слово предоставляется Дарию, он приводит различные доводы в пользу монархии, но они большей частью носят эмпирический характер (самый сильный из них тот, что две другие системы рано или поздно выливаются в монархию); однако он не оспаривает по существу того, что сказал первый из собеседников (Отан) и подтвердил второй (Мегабиз): а именно, того, что монарх является потенциальным тираном. Нужно также отметить, что даже он, Дарий, поборник монархии, с самого начала признает, что все три режима «хороши в совершенном виде».

Таким образом, лишь один аргумент заставляет склониться в пользу монархии: а именно, подмеченный Дарием факт, что, вырождаясь, две другие системы рано или поздно приходят к монархическому решению. Весь спор вертится вокруг фактора «вырождения»: он по-разному проявляется в каждой из двух моделей и вместе с тем задает движение, определяет конституциональный «цикл» (вырождение одного приводит к установлению другого). То, что такое движение

Скачать:TXTPDF

. История одной идеологии. Лучано Канфора Демократия читать, . История одной идеологии. Лучано Канфора Демократия читать бесплатно, . История одной идеологии. Лучано Канфора Демократия читать онлайн