был узкий и плохо организованный заговор, если согласиться с тем, что Маккарти его раскрыл. Затем он спросил Билли, что же его, в конце концов, убедило в том, что прав Эйзенхауэр, а Маркс ошибался. Желая выглядеть последовательным, Билли и так и этак манипулировал аргументами, и в результате получилось, что Маркс и Эйзенхауэр стали на какое-то время Кастором и Полидевком[115 — В греческой мифологии — близнецы, сыновья Зевса и Леды.] нового порядка. Но затем он сказал откровенно:
— Я понял, что никого нельзя изменить, иначе как под дулом винтовки, а я не хотел держать эту винтовку.
Возражение Питера, что, быть может, перемены осуществимы менее драматическим путем, экстремистская натура Билли отказалась принять. Когда не стало одного бога, потребовалось найти другого, и безбожник Питер счел грубым и нетактичным осуждать темперамент, столь отличный от его собственного.
Теперь он стоял у края бассейна, в котором лежало бревно, защищающее цемент от разрушения льдом. На мгновение выглянуло солнце, и его бледные лучи немного согрели Питера, но солнце тотчас скрылось в облаках; скоро пойдет снег. Он подошел к раздевалке, попробовал дверь, но она была заперта. В дальнем конце лужайки, под террасой, он остановился, посмотрел вниз на полузамерзшую реку и подумал о Джеймсе Бэрдене Дэе.
Это было тяжелое для них время, особенно когда Диана пыталась убедить Нилсона привлечь Гарольда Гриффитса к ответственности за клевету, и Нилсон откровенно сказал ей, что история с покупкой земли — чистейшая правда. С тех пор Диана не упоминала об отце в разговорах с Питером, за исключением одного случая, когда она пыталась определить, сколько стоило Блэзу избрание Клея в сенат. Они сошлись на двух миллионах долларов. Порицая не только экстравагантность своего отца, но и систему, при которой это стало необходимостью, Питер осуждал их обоих, пока Диана не сказала:
— Все так делают. Почему Клей и твой отец должны быть исключением?
— Прежде всего потому, что это незаконно, хотя и никого не заботит.
— Но что, объясни бога ради, значит «незаконно», — презрительно сказала она. — Закон не имеет к ним отношения. И никого не волнует, кроме нас с тобой да бедного отца, который считал, что должен играть в эту игру по их правилам, и быстро попался. Что и убило его.
— То, что он попался?
— Нет, желание походить на них. Он на самом деле верил, что есть вещи, которых нельзя делать, тогда как Клей полагает, что не следует делать только одного — проигрывать. Вот почему он выйдет победителем. Он именно то, что нужно в наше время.
— Тогда мы должны сделать так, чтобы победа не досталась ему легко. — Питер не мог этого не сказать.
Диана с ним согласилась. Чем больше они узнавали друг друга, тем становились ближе друг другу, и Питер был уверен в том, что уже почти настал момент, когда он сможет сделать шаг, которого она ждала и к которому он сам всегда стремился, потому что уже знал, что ее ненависть к Клею перестала быть довольно распространенной маской любви. Теперь он был уверен в ней, как вообще в чем-либо можно быть уверенным, и, хотя вначале он отдавал ей больше, чем она ему, ее чувства наконец уравновесились с его чувствами. Наконец она стала не только тем, чего он хотел, но и тем, что ему нужно, потому что только она понимала те внезапные приступы отвращения к себе подобным, которые регулярно повергали его в отчаяние, и, хотя она разделяла его чувство, она никогда не переставала считать, что нужно продолжать говорить и делать то, что должно быть сказано и сделано. Он любил ее настойчивость и, когда он был с ней, забывал надолго то, что думал о роде человеческом: что поколения людей приходят и уходят, и, с точки зрения вечности, они не более чем бактерии на предметном стекле микроскопа, и падение республики или рождение империи — хотя и важно для тех, кого это непосредственно касается, — невозможно разглядеть на стекле, даже если чей-то глубоко заинтересованный взгляд попытается проникнуть в существо упорно плодящихся созданий, которые или погибнут в назначенный час, или, если им повезет, станут чем-то иным, ибо в способности изменяться — основа жизни и ее надежда.
Джоан Дидион
Перевод Т. А. Ротенберг
Joan Didion DEMOCRACY
New York, 1984
© Joan Didion, 1984
ЧАСТЬ 1
1
Зарево на рассвете во время тех тихоокеанских испытаний являло собой нечто необыкновенное.
Нечто, достойное созерцания.
Нечто, способное заставить думать, что видишь Бога, — говорил он.
Говорил он ей.
Говорил Джек Ловетт Инез Виктор.
Инез Виктор, урожденной Инез Кристиан.
Он говорил: небо было таким алым, каким его не мог изобразить никакой художник; один из теоретиков взрывов — неплохой художник, рисующий по воскресеньям, — все время пробовал — и ни разу у него не получилось. Он просто никак не мог ухватить тон; даже близкого ничего не выходило. Таким вот алым было небо, а воздух влажным от ночного дождя, мягким, влажным и наполненным цветами, цветами, которые ты обычно закалывала в волосы, когда ехала в Шофилд, — гардениями; по утрам воздух был напоен гардениями, и неважно, что на тех расстрелянных островах было не очень-то много цветов.
Большинство из них были просто атоллами.
Обыкновенными песчаными отмелями.
Пара сборных домишек из гофрированного железа и одна из тех посадочных полос, которые просто раскатывают, ну знаешь — как подстилку, просто раскатывается, как паршивый коврик в ванной.
На том острове все было, прямо как в детской книжке «Швейцарская семья Робинсон». Никто из наблюдателей не мог там приземлиться, покуда технари не подготовят взрыв, а я и был там наблюдателем, не более того. Просто катался туда. На представление. Ты меня знаешь. Иногда мы туда добирались, а погода портилась, и мы ждали днями — просто сидели там и рубили кокосы; а однажды в Джонстоне готовились к необычному испытанию, и понадобилось три недели, чтобы удовлетворить экспертов по погоде.
Это был взрыв «Чудо женщина-2».
Помню, я сказал тебе, что был в Маниле.
Помню, что привез тебе из Манилы какой-то маленький сувенир; на самом-то деле я купил его в Джонстоне у пилота самолета-разведчика, а он прилетел из Кларка.
Три недели сидения на проклятом острове Джонстона в ожидании погоды, а в результате и рассказать-то было не о чем.
И все это время мы жили в воде.
Играли в «джин» и шлепали комаров.
Гулять было невозможно. Идти некуда. Писать невозможно — кончик пера прорывал бумагу; одно становилось там понятно — отчего на тех островах так мало писали.
А вот что было можно, так это говорить. Поверь, там пришлось выслушать историю жизни каждого со всеми подробностями — сидишь-то на острове в полторы мили длиной, большую часть которого занимает взлетная полоса.
Технари — некоторые из них — были там уже три месяца. Вот уж кто был на пределе.
Затем погодники давали «добро» и оп! — конец историям. Все забирались в транспорт около трех утра, отъезжали на несколько миль и ждали рассвета.
Ждали, когда небо станет алым.
А затем, естественно, следовал взрыв.
Невада, Алеуты — там все было совсем по-другому.
Никто не питал особо теплых чувств к Неваде[116 — Полигоны ядерного оружия.], хотя там, на Меркурии, и впрямь случались смешные штуки, как, например, когда ливерморская машинка пшикнула впустую, и фотографы из Лос-Аламоса[116 — Полигоны ядерного оружия.], смеясь как сумасшедшие, принялись щелкать ливерморскую башню — она, понимаешь, все стояла, это штуковина на две мегатонны, в чем и заключался юмор ситуации. На Алеутах была просто собачья служба — вселенская задница! — они прописывали миру клизму, а вставляли в Амчитке. Тамошние взрывы сделали свое дело, потому что тогда для диагностики стали использовать компьютеры вместо моделирующих систем, но по алеутским делам не затоскуешь, там даже веселого ничего не происходило; было полно конгрессменов, поверишь ли — с женами и дочерьми; большое событие для гражданских, но ничего интересного, пшик, ноль.
Говорил он ей.
Говорил Джек Ловетт Инез Виктор (урожденной Инез Кристиан) весной 1975 года.
«Но те события в Тихом океане», — говорил Джек Ловетт.
Те взрывы где-то в 1952-м, 1953-м.
Боже, это было чудесно.
Ты была еще маленькой девочкой из средней школы, когда я туда ездил, ты втыкала в волосы цветы и отправлялась в Шофилд — маленькая сумасшедшая девчушка с островной лихорадкой, — меня следовало бы посадить в тюрьму. Я удивляюсь, что твой дядя Дуайт не явился туда с ордером на арест. Я удивляюсь, что вся чертова компания «Кристиан» не собралась для линчевания.
Вода под мостом.
Дело прошлое.
С тех пор ты немного поездила по миру.
Ты была в порядке.
Ты заполнила танцевальную карточку, ты посмотрела представление.
Интересные времена.
Я говорил тебе в Джакарте в 1969-м, что у нас с тобой нюх на интересные времена.
Бог мой, Джакарта!
Вселенская задница, южный ярус.
Но я скажу тебе кое-что о Джакарте 1969-го: Джакарта 1969-го — это посильней Бьенхоа 1969-го.
«Слушай, Инез, лови момент, пока есть возможность», — говорил Джек Ловетт Инез Виктор весной 1975 года.
«Слушай, Инез, пан или пропал».
«Слушай, Инез, un regard d’adieu[117 — Прощальный взгляд (фр.).], как мы говорили в Сайгоне, прощальный взгляд сквозь дверь».
«Ох, черт побери, Инез», — говорил Джек Ловетт однажды весенней ночью 1975-го, в одну из ночей в пригороде Гонолулу весной 1975-го, однажды ночью весной 1975-го, когда самолеты «С-130» и «С-141» уже курсировали между Гонолулу, Андерсеном, Кларком и Сайгоном всю ночь — тридцатиминутный разворот над Таншоннятом, касание земли, загрузка и обратно порожним рейсом — высадив подчиненных, вывезя дельцов, вывезя деньги, вывезя комнатных собачек и завезенных ранее девочек для баров и фарфоровых слоников. «Ох, черт побери, Инез, — говорил Джек Ловетт Инез Виктор, — жена Гарри Виктора».
Прощальный взгляд сквозь более чем одну дверь.
Эту историю трудно рассказывать.
Зовите меня автором.
Читатель, позволь представить тебе Джоан Дидион, от характера и поступков которой будет во многом зависеть, насколько интересными явятся эти страницы; вот она сидит за своим письменным столом в собственной комнате в принадлежащем ей доме на Уэлбек-стрит.
Так мог бы начать эту повесть Троллоп.
У меня нет для нее окончательного варианта начала, хотя, конечно, определенные соображения имеются. У меня есть, например, следующие строки Уоллеса Стивенса:
Пальма на краю сознанья,
За последней мыслью, встает
В бронзовой дали;
Златоперая птица
Поет в ветвях непостижимую мысли
И чувству людскому чужеземную песнь.
Поразмыслите об этом.
У меня есть: «Краски, влажность, жара, достаточное количество голубизны в небе» — исчерпывающее объяснение Инез Виктор, почему она осталась в Куала-Лумпуре. Поразмыслите над этим. У меня есть те алые рассветы, о которых говорил Джек Ловетт. У меня есть сон, периодически повторяющийся; в этом сне все поле моего зрения заполняется радугой, в которой я отворяю дверь в заросли тропической зелени (я думаю, это — банановая роща, большие глянцевитые листья отяжелели от дождя, однако, поскольку на пальмах не видно ни одного банана, любители символики могут