мистер Сайлас Я. Рэтклиф способен попасть в какую-нибудь цель. Три дня назад барон был в Нью-Йорке по пути в Европу, куда ом ездит ежегодно. Он оставил карточку: нас не было дома, и мы не смогли с ним повидаться. Мы отбываем в июле вместе с Шнейдекупонами, а мистер Шнейдекупон пообещал отправить в Средиземное море свою яхту, чтобы мы могли поплавать там после возвращения с Нила и посмотреть Иерусалим, и Гибралтар, и Константинополь. Полагаю, это будет очень милое путешествие. Я ненавижу развалины, но, наверное, смогу купить в Константинополе какие-нибудь восхитительные вещицы. Конечно, мы никогда не вернемся в Вашингтон после всего случившегося. Мне будет очень недоставать наших прогулок верхом. Как Вы мне советовали, я прочла „Последнюю верховую прогулку вдвоем“[43 — Стихотворение английского поэта Роберта Браунинга, вошедшее в сборник «Драматическая лирика» (1842).] Роберта Браунингаэто очень хорошее стихотворение, легко читается, но слишком уж коротенькое. А ведь раньше я не понимала ни одного слова в его стихах, а потому и не пыталась их читать. Угадайте, кто у нас невеста? Виктория Сорви! Она получает корону, торфяные болота и лорда Данбега в придачу. Виктория говорит, что чувствует себя счастливее, чем при всех своих прежних обручениях, и на этот раз уверена, что все будет по-настоящему, Она говорит, что получает в год тридцать тысяч долларов с бедняков Америки, а теперь эти деньги облегчат жизнь одного из бедняков в Ирландии. Вы знаете, ее отец был судебным исполнителем или кем-то в этом роде и, говорят, сколотил состояние, обманывая собственных клиентов. Виктория просто жаждет стать графиней; она собирается в будущем сделать из родового замка Данбегов уютный уголок, чтобы нас всех там развлекать. Маделина считает, что Виктория будет иметь в Лондоне колоссальный успех. Маделина чувствует себя прекрасно и передает Вам привет. Кажется, она собирается сама дописать несколько слов. Я обещала, что дам ей прочитать все это, но, думается, не так уж приятно писать или читать письмо, которое кто-то проконтролирует.
Искренне Ваша Сибилла Росс».
В конверт была вложена узенькая полоска бумаги — еще одно послание от Сибиллы, о котором миссис Ли ничего не было известно: «Если бы я была на Вашем месте, я бы попробовала еще раз — когда мы вернемся из Европы».
Постскриптум миссис Ли был очень коротким: «Самый горький итог всей этой ужасной истории, что, по мнению девяти из десяти наших сограждан, я совершила ошибку».
Гор Видал
ВАШИНГТОН, ОКРУГ КОЛУМБИЯ
Перевод В. А. Смирнова и А. А. Файнгара
Gore Vidal
WASHINGTON, D. С.
New York, 1967
ГЛАВА ПЕРВАЯ
I
Буря обрушилась на дом. Черные диагонали дождя хлестали зеленый газон. Бешеные порывы ветра пригибали к земле кусты ив, рвали в клочья сумах, сотрясали стволы вязов. Средоточие бури было совсем рядом, взблески молний и раскаты грома почти совпадали, разрывая тьму, сокрушая безмолвие. Почти беспрерывно копья, трезубцы и змеиные жала голубых молний выхватывали из темноты пригнувшиеся к земле деревья, штрихи дождя и стремительную черную ленту реки у подножия холма, на котором стоял дом.
Питер Сэнфорд, укрывшись под вязом, прикидывал, какие у него шансы на то, что его поразит молния. Превосходные, решил он, когда три переплетенных языка пламени растаяли за деревьями в дальнем конце лужайки, а мгновение спустя грянул раскат грома. Он не успел даже заткнуть уши; голова разрывалась от боли и шума.
Вдруг ветер переменился. Дождь ударил ему прямо в лицо. Он приник к стволу дерева и, зажмурясь, смотрел, как псевдогеоргианский фасад его дома возникает в моментальных вспышках яркого света и тотчас исчезает — ни дать ни взять лента старого фильма, мельтешащая передержанными кадрами. В доме шел прием, и никому, наверное, в голову не приходило, какой изумительный хаос творится за его стенами.
— Давай! — воззвал он к небу. — Давай еще! — И буря продолжалась. Возбужденный ее послушанием, он ринулся из своего убежища, широко раскинул руки, запрокинул голову и подставил лицо под дождь. Наконец-то он слился с природой, превратился в грозное дитя ночи.
Внезапно, громыхая как топор, разносящий дерево в щепы, голубая молния расколола небо; он заклацал зубами, и все его тело опутала бесконечная звонкая паутина. В воздухе запахло серой. Молния обожгла дерево неподалеку.
— Давай! — проревел он очередному раскату грома. — Я не боюсь тебя! Я здесь! Лупи! — Но на этот раз лишь тьма была ему ответом да притихший ветер.
Власть кончилась, он не был больше богом и, как Люцифер, скрывающийся от грозных сил света, рванул через лужайку. Быстро набрав полные ботинки воды, он стал двигаться медленно, как во сне, в котором никогда не удается уйти от преследователей. Тяжело дыша, он тихим галопом миновал мраморную Венеру и гипсового Пана, затем по низким ступенькам спустился к бассейну, остановился и сбросил ботинки.
Босиком прошлепал к двери в мужскую раздевалку, она оказалась открытой, в темноте звучала музыка: кто-то забыл выключить радио. Когда он туда заглянул, молния высветила мужчину и женщину, сплетенных на резиновом матраце, как борцы в решительной схватке. На мужчине не было ничего, кроме ботинок и спущенных носков. Лиц не было видно. Как только погасла молния, исчезло и видение.
Он стоял под дождем, не в силах сдвинуться с места, не зная, были ли любовники реальностью или просто порождением молнии, и, когда она погасла, исчезли и они. Если, конечно, ему не привиделся один из тех снов, от которых он просыпался в сладостной муке. Но холодный дождь был реальностью, как и внезапный, еле слышный стон из раздевалки. И он побежал.
Он проник в дом с черного хода. В дальнем конце темного коридора, пропахшего мясными тушами, виднелась кухня — квадратная белая комната, полная света, жара и крика: повар-француз отчитывал своего подручного-шведа. Никем не замеченный, Питер по задней лестнице поднялся на второй этаж, как вор, открыл звуконепроницаемую дверь, отделявшую помещение для слуг от основной части дома, и метнулся через лестничную площадку к своей комнате, расположенной прямо над главной лестницей. Здесь он застыл на месте, рассудку вопреки надеясь, что его кто-то увидит: «Где ты был? Ты вымок до нитки!» Но никто не появился, он беспрепятственно вошел в спальню, закрыл дверь и повернул в замке ключ: наконец-то он в безопасности.
Стянув с себя мокрую одежду, он вытерся полотенцем перед зеркальной дверью ванной комнаты. Никуда не денешься: ему всего шестнадцать и он еще не такой взрослый, чтобы начать взрослую жизнь. Вечное дитя — невыносимое состояние, с которым пора кончать.
Ощущение грубого полотенца на коже вместе с памятью об увиденном будоражило его. Должен он или не должен?
Решая вопрос отрицательно, он отжимался от пола до тех пор, пока не успокоился. Каждодневно терзаемый плотью, он знал, что, если он вскоре не стиснет в своих объятиях другое тело, он взорвется, как одна из тех белых novae[44 — Новые звезды (астр.).], чей конечный взрыв уничтожает тысячу миров, — точно так мечтал он взорваться сейчас, терзаемый одиночеством. Порою ночами он с убийственной силой колотил и колотил по подушке, сознавая, что нет пока на земле человека, которого он мог бы любить — или убить.
Впившись глазами в свое отражение в зеркале, он издал протяжный тарзаний рев, от которого засаднило в глотке, но умиротворилась душа. С отрешенностью чужака рассматривал он узлы вен на висках, побагровевшие шею и щеки. На какое-то мгновенье его крик и гром слились. Затем он замолк, гром продолжался.
Гнет спал с его души. Он переоделся в белый костюм, точно такой же, в каком был раньше, за обедом. Никто не должен знать, что он выходил наружу, и меньше всего — любовники, которые, он был в этом уверен, если и не сидели уже за столом, то были среди тех, кто пришел позже. В любом случае он должен теперь их безжалостно выследить, как полицейский инспектор в «Отверженных». А когда найдет…
Питер Сэнфорд вошел в гостиную в тот момент, когда его отец поднялся, чтобы произнести тост.
— Прошу внимания. Полная тишина! Предлагаю тост за победу. — Блэз Деллакроу (если читать по-французски — Делакруа) Сэнфорд, смуглый свирепый мужчина говорил с резким акцентом выходца из Новой Англии, режущим слух не только южанина, но и его собственного сына Питера, говорившего на мягком наречии Вашингтона, округ Колумбия, с его растянутыми длинными гласными и смутной скороговоркой согласных. Но Блэз Сэнфорд мог говорить хоть по-латыни: его все равно слушали бы почтительно, ибо он был неслыханно богат. Дед его одевал в хлопок и лен женщин западных штатов, благодаря чему смог оставить состояние отцу Блэза, вялому меланхолику, который удвоил наследство, по чистой случайности вложив капитал в гу самую железную дорогу. Выведенный из равновесия такой удачей, он уехал из Америки во Францию и обосновался в Сен-Клу, где в меру своих сил и возможностей наслаждался Belie Epoque[45 — Блистательным веком (фр. — имеется ввиду конец ХIX века)]; но сладкая жизнь длилась недолго: однажды на верховой прогулке он выпал из седла на рельсы железной дороги как раз в тот момент, когда по ним летел «Голубой экспресс», придавший, как язвили острословы, особый смысл стилизованному локомотиву, которым Блэз украсил фамильный герб Сэнфордов. Как только Блэз унаследовал отцовское богатство, он вернулся в Соединенные Штаты с твердым намерением прибрать к рукам эту беспечную, сбившуюся с пути Республику (первая мировая война еще не началась, и американцы за границей все еще были в диковинку и служили поводом для насмешек). Но, как заметил однажды Питеру один из друзей семьи, отец его, обладая амбициями Цезаря, к своему несчастью, в политике был Кориоланом: слишком резким и гордым, чтобы выставлять свои раны на городском торжище. Поэтому ему пришлось искать другое поприще для применения своих талантов.
Блэз купил чахлую газетенку «Вашингтон трибюн» и сделал из нее конфетку, главным образом потому, что проявлял бесстрашие там, где люди с более скромным доходом обычно робеют. Он стал политической силой. На виргинском берегу Потомака он построил особняк в георгианском стиле и назвал его Лавровым домом. Здесь он принимал сенаторов и членов кабинета, членов Верховного суда и дипломатов; великих и богатых, живых и — имей он над ними власть — призвал бы к себе и мертвых. Даже могущественные провинциальные политические боссы, кичившиеся грубоватостью манер (красные подтяжки, фабричные рубашки без воротничка, ковбойские полусапоги: на каждом красовалось клеймо простонародности), охотно отбрасывали личину демократичности ради визита в Лавровый дом, чтобы хоть на миг приобщиться к магическому кругу, который и был истинным центром мира. Если Париж стоил обедни, Лавровый дом стоил обеденного смокинга.
Питер восхищался отцом, но не любил его, а вот мать любил, но не восхищался ею. В это время года,