этом, согласно афинским традициям, обвиняемый имел право сам предложить себе наказание. Однако, по словам Ксенофонта, Сократ заявил друзьям, что назначить себе штраф — это значит признать себя виновным, даже в случае минимального штрафа, запятнать свою репутацию. А на это Сократ, прожив долгую добродетельную жизнь, идти не собирался [40].
Поэтому, осознавая, что любые полумеры явятся для него крайне неудачным исходом дела, не имея возможности уже оправдаться полностью, Сократ снова искусственно взрывает ситуацию своим следующим пассажем о том, как он прожил свою жизнь, и на что за это имеет право рассчитывать на суде.
«Чему по справедливости подвергнуться или сколько я должен уплатить за то, что ни с того ни с сего всю свою жизнь не давал себе покоя, за то, что ни старался ни о чем таком, о чем старается большинство: ни о наживе денег, ни о домашнем устроении, ни о том, чтобы попасть в стратеги, ни о том, чтобы руководить народом; вообще не участвовал ни в управлении, ни в заговорах, ни в восстаниях, какие бывают в нашем городе, считая себя, право же, слишком порядочным человеком, чтобы оставаться целым, участвуя во всем этом; за то, что я ни шел туда, где я не мог принести никакой пользы ни вам, ни себе, а шел туда, где мог частным образом всякому оказать величайшее, повторяю, благодеяние, стараясь убеждать каждого из вас ни о чем раньше, чем о себе самом — как бы ему быть что ни на есть лучше и умнее, не заботиться также и о том, что принадлежит городу, раньше, чем о самом городе, и обо всем прочем таким же образом…
Для подобного человека, о мужи афиняне, нет ничего более подходящего, чем получить даровой обед в Пританее, по крайней мере для него это подходит гораздо больше, нежели для того из вас, кто одержал победу в Олимпии, верхом или на паре или на тройке» [41].
Что мы видим в этом рассуждении вслух? Мы видим то, что:
— во–первых, Сократ обижает большинство (то есть и самих судей), упрекая их в том, что они всю жизнь занимаются только решением своих меркантильных вопросов, а вот он, Сократ, стоит выше всего этого;
— во–вторых, называя себя слишком порядочным, чтобы участвовать во всех заговорах и восстаниях в городе, Сократ по сути определял как непорядочных всех тех, кто боролся с тиранией Четырехсот и тиранией Тридцати, тем самым фактически оскорбляя тех судей и присутствующих, что были в рядах борцов (а таких, скорее всего, было довольно много!);
— в-третьих, определяя свою деятельность не иначе как благодеяние по отношению к тем, кого он делал лучше, Сократ, тем самым подчеркивал низкий моральный уровень большинства афинского демоса.
Понимая весь подтекст выступления Сократа, становится неудивительным, что когда Сократ заявил, что по его заслугам, как для человека, всю жизнь занимавшегося воспитанием молодежи, вместо всякого наказания ему вообще положен пожизненный обед за общественный счет в пританее, что было особой почестью, назначаемой только для олимпиоников и почетных граждан города, это вызвало среди судей только шквал возмущения.
Оценивая ситуацию как критическую, присутствующие на суде друзья Сократа, Платон, Критон, Критобул, Апполодор, выражают готовность заплатить за него штраф. Тогда Сократ говорит судьям, что ввиду скудности своих средств лично он может уплатить всего одну мину серебра, а вот друзья могут отдать за него тридцать мин.
Лично оскорбленные поведением и оценками Сократа, еще 80 из присутствующих судей переходят в лагерь противников Сократа и таким образом, за смертную казнь высказалось около 360 человек [42]. Поскольку против казни и за назначение денежного штрафа высказался всего 141 судья, наказание для Сократа было определено в виде смертной казни посредством принятия в тюрьме традиционного афинского яда цикуты (цианистого калия).
Выслушав смертный приговор, друзья Сократа зарыдали. Однако сам философ, с выражением полного спокойствия на лице, обратился к судьям и присутствующим с последней полагающейся ему по закону речью. Начав с того, что он вполне мог бы оправдаться и избежать казни, но принципиально не стал делать этого, так как его моральные принципы выше самой смерти, Сократ произнес то, что имело значение не для него, как индивида, а для всего полиса в целом. По версии Платона это звучало так:
«…От смерти уйти нетрудно, о мужи афиняне, а вот что гораздо труднее
— уйти от нравственной порчи, потому что она идет скорее, чем смерть. И вот я, человек тихий и старый, настигнут тем, что идет тише, а мои обвинители, люди сильные и проворные, — тем, что идет проворнее, — нравственной порчей. И вот я, осужденный, ухожу на смерть, а они, осужденные истиной, уходят на зло и неправду; и я остаюсь при своем наказании, и они — при своем. Так оно, пожалуй, и должно было случиться, и мне думается, что это правильно.
А теперь, о мои обвинители, я желаю предсказать, что будет с вами после этого. Ведь для меня настало уже то время, когда люди особенно бывают способны пророчествовать — когда им предстоит умереть. И вот я утверждаю, о мужи, меня убившие, что тот час же за моей смертью придет на вас мщение, которое будет много тяжелее той смерти, что вы меня осудили. Ведь теперь, делая это, вы думали избавиться от необходимости давать отчет в своей жизни, а случится с вами, говорю я, совсем обратное: больше будет у вас обличителей
— тех, которых я до сих пор сдерживал и которых вы не замечали, и они будут тем невыносимее, чем они моложе, и вы будете еще больше негодовать. В самом деле, если вы думаете, что убивая людей, вы удержите их от порицания вас за то, что вы живете неправильно, то вы заблуждаетесь. Ведь такой способ самозащиты и не вполне возможен, и не хорош, а вот вам способ и самый хороший, и самый легкий: не закрывать рта другим, а самим стараться быть как можно лучше» [43].
Версия Ксенофонта несколько отличается от платоновской в деталях, но сходится в принципиальном. По Ксенофонту, последняя речь Сократа звучала так: «Однако, афиняне, лица, подучившие свидетелей давать ложную присягу и лжесвидетельствовать против меня, и лица, слушавшиеся их, должны осознать свое нечестие и несправедливость. А мне почему чувствовать себя униженным больше, чем до осуждения, раз не доказана моя виновность ни в одном пункте обвинения? Не было обнаружено, что я приносил жертвы каким–то новым богам, вместо Зевса и Геры, и других богов, связанных с ним, или что при
клятве я называл других богов. А молодых людей как я могу развращать, если я приучаю их к перенесению трудов и экономии?
Что же касается преступлений, которые караются смертной казнью — святотатства, прорытия стен, похищения людей, государственной измены, то даже сами противники не говорят, что я в чем–то из этого виновен. Таким образом, мне по крайнем мере кажется странным, в чем вы усмотрели с моей стороны преступление, заслуживающее смертной казни. Но даже и несправедливый приговор не заставит меня чувствовать себя униженным: он позорит не меня, а тех, кто постановил его. Утешает меня еще и Паламед, смерть которого так похожа на мою: даже и теперь он вдохновляет поэтов на песни гораздо более прекрасные, чем Одиссей, виновник его несправедливой казни. Точно так же и мне, я уверен, засвидетельствует грядущее время как свидетельствует прошедшее, что я никого никогда не обижал, никого не испортил, а, напротив, приносил пользу людям, ведшим со мной беседы, уча их бесплатно, какому мог добру.
После этой речи он ушел; веселье выражалось в его лице, осанке, походке. Заметив, что его спутники плачут, он сказал: Вы, что? Вы только сейчас плачете? Разве не знаете, что с самого рождения я осужден природой на смерть? Да, если бы мне погибать безвременно, когда течет счастье, то несомненно нужно было бы горевать и мне и расположенным ко мне людям; если же я кончаю свою жизнь в ту пору, когда ожидаются в будущем разные невзгоды, то я думаю, что всем вам надо радоваться при виде моего счастья»
[44].
Поскольку Платон присутствовал на суде лично, а Ксенофонт отсутствовал, следует привести и те последние слова, обращенные к судьям, которые фигурируют у Платона и которые имеют для нас особую важность:
«Со мной, мужи судьи, случилось что–то удивительное. В самом деле, в течение всего прошлого времени обычный для меня вещий голос слышался мне постоянно и останавливал меня в самых неважных случаях, когда я намеревался сделать что–нибудь не так; а вот теперь, как вы сами видите, со мною случилось то, что может показаться величайшим из зол, по крайней мере так принято думать; тем не менее божественное знамение не остановило меня ни утром, когда я выходил из дому, ни в то время, когда я входил в суд, ни во время всей речи, что бы я ни хотел сказать. Ведь прежде, когда я что–нибудь говорил, оно нередко останавливало меня среди слова, а теперь во всем этом деле ни разу оно не удержало меня от какого–нибудь поступка, от какого- нибудь слова.
Как же мне это понимать? А вот я вам скажу: похоже, в самом деле, что все это произошло к моему благу, и быть этого не может, чтобы мы правильно понимали дело, полагая, что смерть есть зло. Этому у меня теперь есть великое доказательство, потому что быть этого не может, чтобы не остановило меня обычное знамение, если бы то, что я намерен был сделать, не было бы благом»
[45].
Сделав это замечание, еще раз демонстрирующее нам полностью рациональное происхождение так называемого демония Сократа, порассуждав о том, что в загробном мире его ждут лучшие из прежде живших людей и полубогов, в завершение Сократ сказал: «Но вот уже время идти отсюда, мне — чтобы умереть, вам — чтобы жить, а кто из нас идет на лучшее, это ни для кого не ясно, кроме бога» [46].
Так завершился суд над этим удивительным человеком, во всеуслышание заявившим о том, что его нравственные ценности стоят значительно выше человеческой жизни даже в том случае, если эта жизнь — его собственная.
Оценивая данное событие с общечеловеческой точки зрения, можно вполне согласиться с высказыванием известного антиковеда С. Я. Лурье: «Введение конституции Клисфена в Афинах и аналогичные процессы демократизации в других греческих полисах передали всю власть в государстве народному суду присяжных и Народному собранию. Эти коллективы не состояли из образованных людей, специально подготовленных к решению государственных важных вопросов; они состояли из случайных рядовых граждан, которые не в состоянии были