ты пишешь мне). Я зашел на почту, от тебя ничего не было, но это естественно. Межуниверситетская переписка еще более медлительная и в самом Иейле. Если бы у меня был адрес в городе (как в прошлом году в Бетани), я бы выиграл несколько дней. Когда я ничего от тебя не получаю, я становлюсь похожим на черепаху, которая погибает, еще трепыхаясь, перевернутая на спину. Ты видишь, как она тянется в своем бессилии к небу, никогда ей не удастся самой…
То, что между собой, из-за недостатка аргументов, на исходе сил, мы называем «прошлым», я призываю все языки мира, все, чтобы перевести однажды это слово. Мы сами, когда мы говорим об этом как о судьбе наиболее безжалостной, укоряя в бессилии самих богов, мы недостаточно хорошо вдумываемся в то, что мы говорим.
Это лишь одно из всего, что я пытаюсь тебе объяснить в письме, которое вернулось ко мне с Почты до Востребования (я принес его сюда, но боюсь открыть его, и мало-помалу я забываю его, забываю даже «детали», но в нем были только детали, и они существовали не только для того, чтобы оправдать меня, как если бы ты хотела получить их в каком-либо другом виде. Главное, я высказал их тебе, с таким же успехом можно было отправить и пустой конверт. Тебе придется поверить мне на слово и отделаться от мысли, что они тебе необходимы, если ты меня любишь. Вот почему я не пошлю тебе это письмо во второй раз).
Я продолжаю на одной из этих открыток — я привез их с собой очень много. Переверни ее и посмотри горизонтально, Плато — на спине. Иногда он вызывает у меня сострадание. Он не хотел умирать.
24 сентября 1977 года.
и я думаю об этих великих циниках: они злоупотребляют своим общественным положением, отправляя через прессу и издательскую систему «личные послания». Радио передает, люди покупают, никто ничего не понимает, но, в конце концов, это выгодно, здесь всегда можно сделать взнос. И это не исключение, от Сократа до Фрейда, они все поступали так же. А коллекционеры почтовых открыток открывают библиотеки, пишут тезисы, торжественно открывают университеты, исследовательские институты, департаменты философии и сравнительной литературы.
Это, любовь моя, я: последний фотоматон.
Я написал бы тебе, тебя также всевозможными кодами, любил бы на любой лад. Все цвета, все тона — наши.
Я все еще ничего не получил от тебя, так тянется время, мне недостает тебя. Со вчерашнего дня я разведывал места, как я делал всюду, куда приезжал. Что переводится следующим образом: я подготавливаю для себя максимум возможных выемок, которые я должен не пропустить, например, по субботам после полудня и по воскресеньям. Это первый миг успокоения, когда тебя нет рядом, и, чтобы лучше почувствовать то, о чем я говорю, я хочу сказать о моем теле, нужно напомнить тебе, что такое американский mailbox, стоящий на улице, как он открывается, как узнают о выемках писем, какова форма и вес этой боковой пластинки, которую ты тянешь на себя в последний момент. И затем я возвращаюсь, вот главпочтамт, совсем белый, чтобы купить серии редких или недавно выпущенных марок, и, как ты знаешь, это становится ритуалом, медленной церемонией каждого письма. Я выбираю, считаю и пишу тебе на конверте со всеми штампами (дама, которая продает марки оптом или марки для филателистов, я вижу ее каждой осенью, она невероятных размеров и с трудом передвигается внутри зеленой кабины, где ее заперли; она очень властная и тем не менее очень живая, я думаю, что она меня очень хорошо понимает, она хотела бы принять участие в большой сцене, которой не видит, она заботится обо мне как о сыне, который пришел к ней с неприличными откровениями). Это что-то новенькое, любовь к маркам, что касается меня, это не любовь коллекционера, но всего лишь отправителя. И мне хочется, чтобы ты долго рассматривала конверт, прежде чем открыть его. Я не говорю здесь о слове «марка», с которым у меня существует старинная связь (со всеми возможными типами и т. д.), но я говорю о маленькой прямоугольной виньетке, снабженной легендами и картинками. Каждый раз это аллегория всей истории, нашей, которую я бы хотел непрерывно рассказывать тебе в письме, как если бы я старался поместить ее здесь полностью. Например, предположи, что однажды сделают марку С. и п. И еще задолго до этого они поймут нас, эти двое. С некоторым искусством классической и повторной композиции можно сказать все, сказать все нам, сказать все о нас, используя черты этой сцены. Я держу пари, что ничто здесь не будет упущено, и мы тоже окажемся здесь. Хватит манипулировать — как они все-таки умело это делают (ловкий маневр, игра рук, неуловимые движения), — разрезать, склеить, заставить двигаться, и все это с перемещением тайников и чрезвычайной ловкостью. Возможно даже будет, держу пари, сделать из этого фальшивую трансцендентальную марку, в которую можно будет перевести любую другую возможную марку, а также королей, королев, войны, победы, изобретения, цветы, религиозные или государственные институты, коммунизм и демократию (смотри, например, эта, которую я приклеиваю на конверт, с птичьим пером в чернильнице и легендой о том, что «способность писать — сущность демократии»). Чтобы покончить с этой ежедневной открыткой моих путешествий в Иейле, долгие остановки в этих лавочках, которые меня никогда не интересовали во Франции: Cardsn’Things. Я провожу там часы в поисках репродукций, особенно этих непристойных лубочных картинок, которыми я наводню тебя, в течение многих недель, и потом весь материал stationary (бумага для писем с надписями, конверты всех размеров — но я не буду их больше покупать, меня ужасают эти письма без конвертов —). Все, все, я останавливаюсь.
Веришь ли ты, что экстаз, то, что они называют оргазмом, синхроническим, если угодно, устраняет сложность несовпадения часовых поясов? Я нет. Одно из самых возвышенных безумий Альсибьяда, конец Похоронных бюро, я думаю об этом, строгая и пламенная хвала, обдуманная мистика, как я люблю ее, с каким-то анахроническим наслаждением: дать другому время, дать ему насладиться в одиночку (ах, перед тобой конечно, но что это значит? перед тобой и благодаря тебе), это будет самым чистым даром любви, единственным, несвоевременным, когда ты остаешься один на берегу. Синхрония, современник — это средоточие всех вульгарностей, ты так не думаешь? Это надо же, стоило только другому, по-видимому, чем-то отвлечься, как, взгляни, у того уже пенис в руках, но чьих, поди узнай, но только ты должна хранить молчание, как о нашей абсолютной тайне:
после телефонного звонка, я повернусь к тебе спиной, чтобы заснуть, как обычно, а ты прильнешь ко мне, отдавая мне руку и обволакивая меня.
25 сентября 1977 года.
Я возвращаюсь с почты, всего лишь одно письмо от тебя, как это все-таки долго; это то письмо, которое ты отправила до моего отъезда. Это расхождение убивает меня и в то же время заставляет жить, я нахожу в этом даже какое-то наслаждение.
Да, ты правильно угадала, скорее догадалась, чем идентифицировала. Это были те пачули на ярмарке в Троне (как ты надо мной издевалась!), я нашел это в ванной. Но вопреки тому, чему ты, кажется, поверила, этого не было не только в бороде Сократа, но и нигде в другом месте, поищи-ка, если еще что-то осталось. И ты права, научная, «истинная» интерпретация С. и п. ничего не меняет. Икона, вот она, пред нами, гораздо более обширная, чем наука, основа всех наших фантазмов. Вначале это принадлежало им, чтобы все породить, вплоть до произведения Париса. Сначала, согласно Плато, якобы Сократ написал, вдохновив или позволив писать ему. Именно в этом и состоит страдание назначения (нет, не невроз судьбы, хотя…), в котором у меня все шансы узнать себя. Я страдаю (но как все, нет? я, я это знаю) от настоящей патологии назначения: я всегда обращаюсь к кому-то другому (нет, еще к кому-то другому!), но к кому? Я оправдываю себя, замечая, что это стремится, еще до меня самого, к власти, что это представляет собой какой-то знак, каким бы он ни был, «первой» чертой, «первым» знаком, который оказался точно подмечен, повторен, а значит, разделен, отвлечен от какого бы то ни было конкретного назначения, и все это благодаря самой своей возможности, самому своему адресу. Это благодаря его ловкости рук все преобразуется в почтовую открытку, которая тебя, моя получательница или получатель, превращает в толпу. Естественная патология, не так ли, но для меня это убийственно: кого-то убивают, адресуя ему письмо, которое ему не предназначено, изливая на него, таким образом, любовь или даже ненависть. Я убиваю тебя в каждое мгновение, но я люблю тебя. И тебе не приходится в этом сомневаться, даже если я уничтожу все с самым влюбленным терпением (так же как, впрочем, и ты), начиная с тебя. I’m destroying my own life (Я разрушаю свою собственную жизнь [вар. пер.]),я сказал это ему по-английски в машине. Если я обращаюсь, как говорят, всегда к кому-то другому и по-другому (даже здесь), я больше не могу обращаться сам к себе. Что ты скажешь мне самому, отправляя мне в конечном итоге все эти открытки, отправляя мне Сократа и Плато, как и они отправляют себя друг другу. Нет, не так, не возвращая, это не возвращается ко мне. Я теряю все, вплоть до самой тождественности, как они говорят, отправителя, эмитента. И тем не менее, никто лучше меня не умел, даже, скорее, не любил по-настоящему предназначать. Вот то бедствие, начиная с которого я люблю только тебя. Тебя, к кому даже в этот момент, забывая все вплоть до твоего имени, я обращаюсь.
До скорого, навсегда,
я выхожу, чтобы опустить это письмо в ящик на углу улицы, я вкладываю в него еще Дюпона (Dupont) и Дюпона (Dupond) (второй, сыщик, занимается тавтологией и добавляет, как тот последователь диалогов, поднимая вверх палец: «я скажу даже больше»). Только не подумай, что их действительно двое. Если ты отнесешься к этому с должным вниманием, как и мы, они тайно похожи, они посылают себя один другому — немного больше, чем картинку, я даже скажу больше, чем фантазм, безумие этого сверхусилия, над которым мы экспериментируем до полного истощения наших сил.
Я собираюсь позвонить тебе из phonebooth на Elm street после того, как отдам это той необъятной обжоре, которая вернет тебе его некоторое время спустя. А потом я собираюсь позвонить тебе «collect» от г-на Брегу, ты услышишь мой голос, а я услышу, как