его изменишь, без лишнего шума, как если бы ты стояла у игорного стола, и, если бы я послал тебе свою маленькую защитную речь, датированную сентябрем, ты была бы способна по-прежнему играть со мной).
7 октября 1977 года.
как я любил все то, что ты мне сказала теперь, твой голос был безупречен. Какую силу ты придаешь мне и я снова взялся, снова взялся за работу и снова начал бегать. Это правда, никогда не существовало более прекрасной четы.
неразлучная. Все сводится к ребенку. Обрати внимание на эту речь, с которой они обращаются друг к другу о бессмертии души. А на самом деле им нечего было сказать о бессмертии. Переписываясь, они сделали бессмертие похожим на то, как мы занимаемся любовью. Это наш беспрерывный симпозиум, наш консилиум или конклав.
Я вижу, ты очень интересуешься их бородой, я тоже; заметила ли ты, что каждый раз, когда мы расстаемся, мне в голову приходит идея отпустить бороду? Я сделал это однажды, на Пасху (твое «определение» было более определенно, чем когда-либо), я остался один на каникулах, и я не брился семь дней (правда, по просьбе двух мальчиков). «Семь дней», у нас это первая неделя траура, мужчины не должны ни в коем случае бриться. Об этом — говорят «он отбыл семь дней». В эти дни едят только у себя дома. Когда мы увиделись снова, я подумал, что это не так уж сильно тебе не понравилось.
Ты, ты все знаешь, скажи мне правду, раскрой мне свою тайну. Что на самом деле означает предназначать? Я перечитываю, прежде чем заклеить конверт (это приводит меня в ужас, я почти никогда этого не делаю, это как если бы я хотел контролировать, запоминать или просеивать то, что я говорю тебе, хоть немного уступить проклятой литературе), и я помню, что однажды, уже в машине, ты сказала мне, или я сам, да, это единственный союз в мире. Сбереги нас, я рисую нас здесь, там, и я зову тебя твоим именем.
7 октября 1977 года.
Мне одолжили радиоприемник и магнитофон. Кассету, которую я только что тебе отправил, ты получишь через три или четыре дня. Чтобы просчитать «с запасом», ты позвонишь в следующее воскресенье (для тебя — в полночь) в тот момент, когда ты начнешь меня слушать (в общем, это, конечно же, музыка, песня другого голоса, но ты согласишься, что это буду я, и потом, я добавил к этому еще несколько слов, очень немного, которые я не смог сдержать еще раз, ты знаешь мою аллергию). Здесь будет б часов. Я буду на земле, лежать на спине
Не затеряй эту пленку.
7 октября 1977 года.
7 октября 1977 года.
два брата, один из которых мертв, а другие ревнуют, по ту сторону принципа удовольствия (II).
Когда мы натолкнулись один на другого, я в тот же миг узнал, ты можешь проверить это по своим старым письмам, что все это было сыграно раньше, написано в бедствии, партитура разлинеена, «как нотная бумага».
7 октября 1977 года.
Ты понимаешь, что эта чета их сводит с ума. Не стоит помогать им стирать или присваивать себе это, заключать его в их ограниченное вульгарное пространство. Я хочу, чтобы ты сохранила благородство, ты само благородство, я люблю только тебя, ты сумасшедшая союзница, которая пугает себя саму, даже сейчас. Не позволяй им отравить нашу любовь. Пусть доза царит между нами. Доза жизни или смерти, ты не должна оставлять им эту меру. Это письмо, я цитирую тебе, бесконечно, потому что оно просит у тебя невозможного.
7 октября 1977 года.
Помоги мне по меньшей мере сделать так, чтобы смерть пришла к нам от нас. Не уступай большинству.
Это правда, я бы — слово, которым ты постоянно жалуешься, без сомнения, является более верным — «перехватил» свое собственное письмо. Но я утверждаю, что это будет необратимо. Таким образом, это закон, и никакое письмо никогда не избежит этого. Конверт — не преграда, и перехваченное письмо, вот что я хотел бы, чтобы ты поняла, не представляет ценности, как если бы оно было в распоряжении всех, еще одна почтовая открытка. Не собираешься ли ты что-то решать относительно своей жизни, нашей, на почтовой открытке? И относительно их жизни. Тогда нужно, чтобы ты поверила в нас. Именно потому, что я верю в нас, я и жалею, что написал этот рассказ, что отправил его и что сейчас я его забываю. В общем, почти, но я уже начинаю путать детали и уже не знаю, о ком или о чем я хочу поведать.
7 октября 1977 года.
Действительно, можно сказать, что он пишет на зеркале или зеркале заднего вида и что ему не хватает только цвета. Без музыки: Плато, ты помнишь, в качестве руководителя оркестра (дирижера) и Сократ как оркестрант. Но цвет, да, я не подумал об этом. Однажды ты забудешь все послания, написанные губной помадой на маленьком зеркале в ванной. Время от времени ты уезжала именно в тот момент, когда я составлял такого рода ребус, всегда немного похожий на прежний, а в другой раз я приходил, когда ты смотрелась в зеркало, и я стоял за тобой, я брал красный тюбик и, просунув свою руку под твою, рисовал, а ты смотрела, как я это делал, продолжая свой макияж.
8 октября 1977 года.
означает умолчать имя или, скорее, пропеть его? Что касается меня, я пою его, бесконечно размножая, распространяя его под всеми другими именами, которые я даю твоему имени. Риск смертелен, но и Сущность тоже, и имя твое отзывается только на эту цену, на этот чудовищный риск, которому с первой секунды я подверг тебя. От твоего имени, в обход твоего имени, через твое имя, которое не является тобой, ни даже частью тебя, я всегда могу потерять тебя в дороге, из-за омонимов, из-за всех имен, вещей, которые я заменил, когда пел, по причине твоего обманчивого сходства со всеми твоими именами. Итак, звонок может прерваться по дороге, может делать пропуски через слово (даже через эхо звонка), даже через мой голос, и я начинаю терять тебя, я теряю тебя, если ты не отвечаешь. Но ты ведь можешь; именно это я объяснял тебе в сентябрьском письме. Но я защищаю, защищаю, так вот я больше не хочу защищать процесс перед тобой.
9 октября 1977 года.
и после, когда ты снова позвонила мне, это слово причинило мне боль, я не осмелился произнести его. Это не было для меня «play-back» (обратной перемоткой), ни мое тело, ни моя душа не позволяли себе отвлекаться.
наконец, не этот «злополучный» play-back, а другой — фатален, и мы ничего не скажем себе по-другому.
Бедствие, раньше я говорил бойня, — это та проклятая часть от через в каждом слове. Так как я позову тебя через твое имя, а если у тебя нет веры в меня и если ты еще раз не поможешь мне сказать — я, ты должна будешь начинать это снова каждый день, каждое мгновение, даже здесь, и play-back явится, чтобы вклиниться между нами. Между моими губами он проходит через твое имя, которое я вручаю тебе, тому шансу, который ты даешь ему, своему имени. Это per между нами, это само место бедствия, и удача всегда может изменить ему. И если все-таки ты не придешь ко мне тем единственным шагом, благодаря той единственной черте, ты позволишь звонку изменить направление, быть может, это случалось всегда, и ты уступаешь меня извращению play-back, всем вероломствам, самым худшим, всем клятвопреступлениям, ты направляешь все мои письма на пагубный путь, и тем самым в ту же секунду ты даешь неверности возможность появиться. Per— это почта, остановка, страдание. Этот закон, Бог милостив, находится в твоих руках. Играй хорошо.
10 октября 1977 года.
Остается чуть более нескольких дней, и у тебя больше не будет тех шеста часов опережения передо мной, я настигну тебя, я догоню тебя, ты повернешься ко мне, и я окажусь дома.
Эти кабели между нами, а вскоре и спутники, все эти спутники. Картинка мне достаточно импонирует, и ты тоже, на маленькой фотографии, со словом «гравитация» на заднем плане. Если ты уезжаешь (ну да, когда ты этого захочешь, когда ты достаточно «определишься»), хорошо, уезжай, ты ничего не сможешь сделать против этой гравитации.
11 октября 1977 года.
и я снова взялся за работу. Переведи, у тебя есть код, я работаю, и речь всегда идет о моем горе, о тебе, и именно это дьявольское разделение отворачивает меня от всего. Даже к себе самому с тех пор, как появилась ты, я больше не могу обратиться. Та часть меня, которую ты хранишь, больше, чем я, и малейшее сомнение ужасно. Еще даже до того, как покинуть меня, каждое мгновение ты теряешь меня. Даже если ты не уезжаешь, если ты никогда не оставляешь меня, забвение меня в тебе становится опустошительным. Так как я должен любить это. Например, ты будешь забвением для меня, тогда я назову собственное имя забвения, в любом случае один из его синонимов, и я вижу тому доказательство в своем сентябрьском письме (если я точно помню, оно вернулось ко мне 14):
если я стану забывать его содержание, не только «общий» смысл, но малейшие описания — ужасно правдивые, я должен это сказать, благодаря чему ты поверишь в это заранее, — и это не в силу какой-то «психологической» слабости того, что они называют памятью. Это гораздо серьезнее — и прекраснее. Это ты. Повернутый к тебе, я, навязчивый «пассеист», великий фетишист воспоминаний, позволяю исчезнуть самому священному в моей истории. И даже не я являюсь инициатором этого, это ты, ты теряешь мою память. Если ты хорошо слышишь то, что я тебе говорю, ты обрадуешься той грубой ошибке в почтовом коде — и тому, что с тех пор, как я отказываюсь посылать тебе это письмо, этот архив не интересует в конечном счете никого, ни тебя, ни меня, никого. Уезжай, если ты хочешь, как ты это сделала, но вспомни, что я только что тебе сказал.
Итак, говорил ли я тебе, что работаю? Я делаю заметки для предисловия. Нужно бы, чтобы я привел (практически, эффективно, производительно), но для тебя, нежная любовь моя, моя огромная, доказательство того, что одно письмо всегда может — а значит, должно — не дойти по назначению. Но в этом нет ничего отрицательного, и это хорошо, это условие (трагическое, конечно, уж мы-то кое-что в этом понимаем), чтобы что-то произошло, — и