без «документа» и даже без провода, без кабеля (в «закрытой петле» или в «открытой петле», как говорится в технологии связи: в «открытой петле», приказ оператора в форме все-или-ничего и ожидание результата; в «закрытой петле», связь туда и обратно сообщает тебе, был ли приказ получен и выполнен, например был ли затвор закрыт, — что меня больше всего интересует в технологии управления связи, так это теория повреждений, иногда таких, которые, даже не провоцируя остановки, увеличивают количество противоречивых команд, и это приводит к тому, что они называют «перегрузкой». Очень часто для того, чтобы избежать ошибок, повторяют сообщение).
Ты говоришь мне, что тоже пишешь для мертвеца, которого ты не знаешь (я в этом все больше и больше убеждаюсь) и которого я собой и представляю. Итак, ты убиваешь меня заранее (это правда, что часто я жду твоих весточек, как смертного приговора), но в то же время ты возвращаешь мне жизнь. Считаешь ли ты, что мы имеем дело с некими весьма странными призраками или что это судьба всей переписки? Разве мы суетимся вокруг одной могилы или, как все… Конечно, оба, одно не бывает без другого.
мой постоянный страх забыть номера телефонов (существует только один, который, я уверен, никогда не потеряю, он старше меня, это первый номер моих родителей в Эль-Биаре, 73047 — я знаю кого-то, платоническую любовь моей молодости, кто еще мечтает о нем —), и, когда я только что позвонил тебе без предупреждения, записав номер, чтобы читать его по-английски, цифру за цифрой, у меня был один пробел, я больше не помнил, по какой точно причине он был только один, я решил позвонить тебе.
То, что мы делаем с этими кассетами по авиапочте, — замечательно, но ты права, все же это немного пугает. Представь, что я умираю до того, как ты получила последнюю… Существует то, что я никогда не сделаю, ты понимаешь, худший грех, если он существует, который нельзя сравнить ни с одним другим: включить магнитофон в тот момент, когда другой сжигает почту, говоря тебе о своей любви или о другой тайне в том же роде. И даже если это сделано с наилучшими намерениями в мире, самыми благими, какие только можно вообразить.
и моя фамильярность, мои фамильярности буквально пугают их, я вижу, как это доводит их до обморочного состояния.
Что сказать ей? что, любя ее (даже очень, уж и не знаю, как), я могу только надеяться на это, что то, что она, таким образом, «отправила» (в конечном счете меня), достигает ее, возвращается ей невредимым, таким же, и что она может сделать с этим все, что ей заблагорассудится, о чем я не знаю ничего. Но я здесь больше ни при чем, — и все, что она говорит, я мог бы сказать сам. Не говорил ли я ей этого, если, конечно, есть желание обратить на это внимание? Она остается для меня такой же таинственной, как будущее.
Я опять бегал сегодня, дыхание восстанавливается, и я больше не чувствую свою лодыжку.
Я уже веду обратный отсчет времени.
28 сентября 1978 года.
Сократ, говорит он, идеальный «проныра», это выражение следует использовать со всей подходящей для таких случаев деликатностью. Сейчас я вижу его как настоящего «фабриканта ангелов» (человек, занимающийся незаконными абортами [прим. пер.]). Он пишет под гипнозом. Я тоже. Скажи пожалуйста. Это именно то, что я хочу сказать. Ты говоришь, и я пишу тебе как во сне все то, что ты хочешь позволить мне сказать. Если бы ты могла, ты заставила бы меня растратить все мои слова.
Впрочем, Платон тоже, он тоже, в свою очередь, делает ангела. Его обман самый ловкий и, таким образом, как водится, самый наивный: l’eidos, идеальность, например идеальность письма или чего-либо значимого. Что бы они делали без меня, если бы у меня не было перехваченной по дороге открытки, которую они писали себе через Фрейда вместе со всем его обществом с ограниченной ответственностью? Правда, что в этой спекуляции, управляемой на расстоянии, нужно было, чтобы я находился именно в том проходе, и каким бы ненадежным это ни казалось, чтобы мое место тоже было предписано на открытке.
Чтобы сорвать все планы перехвата, избежать всех придирок, чтобы обойти и тех и других, заниматься всей этой перестановкой, риторикой этого обезличивания, которой нужно было предаваться! Это не поддается подсчету, я просто не могу больше считать все это. Речь всегда идет о том, чтобы переложить все на голос[21 — voix — голос, voie — путь, дорога — игра слов, омонимов (прим. пер.).], и он, нажимая на удобно расположенный рычаг, обязать выключать, сбиваться в пути, снова вешать трубку, играть, переводя стрелки, и посылать в другое место, изменяя направления (поди узнай в другом месте, там ли я, и всегда кто-то найдется там, чтобы вновь продолжить нить истории).
Чтобы это срабатывало, скажешь ты, нужны основы (о да, но «сущность» основы является моей главной проблемой, она огромна, и здесь она происходит от всех почт и телекоммуникаций, их смысла — узкого, буквального, фигурального — и тропической почты, которая вращает их один в одном и так далее), здесь нужна основа и, на какое-то время, переписчики, сидящие переписчики. К тому же возникает чувство, что все это предоставлено чему-то ненадежному, шансу иметь переписчика или секретаря. Именно этот шанс, говорит наш друг, Аристотель и Платон как раз и использовали (это в DiePhuosophieimtragischen»…: в «переписчиках» у них нет недостатка, и существует некое «провидение», Vorsehung, для книг, fatumlibellorum, которая была настолько несправедлива (необходимо уточнить) для Гераклита, Эмпедокла, Демокрита и так далее. До определенного предела бессмертие книги в руках писца, пальцы которого могут устать (или заняться, добавил бы я, чем-то другим), но также зависит от насекомых или дождя). Иначе говоря, прежде чем заняться чтением той или иной Fortune-tellingbook XIII века, носителем картинок с С и п, никогда нельзя забывать, что есть еще что сказать, рассказать, различить, something to tell, to be told, по поводу «судьбы» книги, ее шансов дойти до нас целой и невредимой, попасть, например, одним прекрасным днем 1977 года в мои руки, остальное предоставляя продолжению (и в ночи, где ты есть, у тебя два часа утра, ты здесь не напрасно, это самое меньшее, что можно сказать, но они этого никогда не узнают). Что бы он сказал об этом портрете Сократа, об этом прекрасном Сократе, который может быть похож на Альсибьяда, который сам, на той, другой картинке, о которой мне говорили Моника и Денис, представлен в виде женщины? Ницше всегда настаивает на его уродстве: плоский нос, полные губы (если ты посмотришь на картинку Париса, это немного твои губы, которые он нарисовал в тот момент, когда я отдалялся, никто их не знал), слегка навыкате глаза «цензора», великого гонителя, пророка и жреца, который вещает «для последующих поколений». В посмертном фрагменте, переведенном нашими друзьями (нужно еще поговорить об удаче Ницше), продолжая настаивать на том, что у романа сократовские истоки, он еще раз «возвращается» к Сократу, «который, очевидно, с того времени превратился в монстра: «У него уже вид гиппопотама, с огненными глазами и ужасающими челюстями». Какой породы гений, к порождению которого сократизм не прекращает толкать […] время внушает мне эту мысль, но в такой малой степени, как геологу, моему современнику […] умело распоряжаться тысячелетиями, как чем-то совершенно нереальным, для рождения одного единственного великого произведения искусства». Единственного, без чего не было бы, добавляю я, того, что каждое будет единственным, совершенно единственным.
1 октября 1978 года.
Как только меня соединили с Парижем (всего на секунду я снял трубку), я снова повесил трубку и подумал, что это действительно не стоило труда.
Я вновь увидел их сегодня утром. Без всякого сомнения, именно круп является движителем этой сцены, слово «круп», на котором разворачивается все действо. И это у тебя наше казино, хозяин заведения наблюдает за операциями (это именно он собирает всю прибыль, вечер, рэкетиры, городская проституция и так далее), и в этот момент он стоит позади крупье, который манипулирует картами, раздает, делает ставки, ловко орудует лопаточкой, не подавая виду, подчиняется инструкциям крестного отца. Дела идут.
Я ее обожаю, но она думает, что знает, как и другие, то, что «означает» почта в обычном, буквальном или узком смысле; она уверена, что оборот вокруг украденного письма не касается «эффективности почтовой службы». Но все же, но все же — он не уверен, что сам смысл п. с. (почтовой службы) действительно дойдет по назначению, и то же самое касается письма, отправленного по почте.
Уверена ли ты, любовь моя, что хорошо понимаешь, что значит посылать почтой? Он все время обгоняет тебя (я больше не могу писать это слово «обгонять», не думая о нас, о нас в двух машинах, я хочу сказать, в частности, об этом дне, когда, обогнав меня в заторе и не заметив этого — а может быть, я остановился из-за бензина, я уже не помню, — ты больше не знала, что я следовал за тобой, ты думала, что я впереди, и ты все увеличивала скорость, а я не мог догнать тебя. Мы оба жали на газ. Мы оставили всех позади, но никогда возможность аварии не была так близка.
И как я ему объяснял (он пришел спросить меня, почему я столько писал, — «вам не хватает времени на жизнь», и его бы тоже я считал дураком, хотя он им не был, если бы не слышал шепота: «это мне вы должны были бы писать», «это со мной вы должны были бы жить»), что несчастный случай действительно возможен, так как в машине я рискую, когда пишу на руле или на сиденье рядом со мной, исключая те случаи, и ты прекрасно знаешь это, когда ты со мной. И я добавил, что на самом деле я никогда не пишу, и те заметки, которые я делаю в машине или даже на бегу, это не «идеи», которых у меня нет, не фразы, а только слова, которые приходят в голову, немного более удачливые, стремительные малыши языка.
Я привез с собой, узнай почему, одно очень старое письмо от тебя.
ты никогда не подписываешь
это приказ, просьба, рекомендация, молитва? Или констатация, передача заключения?
Все это подозрительно, когда я говорю тебе любовь моя, это значит я говорю тебе любовь моя, и ты больше не можешь анализировать, ты больше не знаешь, как я зову тебя, — и даже если это я, и если это ты или другой. Наш двойной