3 октября 1978 года.
Я ускоряю обратный отсчет, не так ли? Страх перед несчастным случаем, страх, что в конце концов ты решишь не соединяться со мной. Несчастный случай для меня (это как авто- или авиакатастрофа), я называю это твоим «определением». Это всегда возможно «в последний момент», это и есть последний момент, я больше не приду. Ты моя Судьба, и однажды, может быть, ты не приедешь ко мне, не доедешь до меня. И я бы даже не знал, ни как звать тебя, ни, и это самое опасное для меня, как по секрету тебя зовут.
ради любви к почтовым открыткам (совершенно обезличенным, способным обратить в бегство всю их полицию): как только Гермафродит оказывается отделен от себя самого, «в стороне от себя», и отделен от Салмасис, ему ничего не остается, как писать: всего лишь общие открытые положения, отобранные нашим надзирателем с плоским носом, легальные пошлости.
Но я, не будь ребенком, ты прекрасно понимаешь, что я ни от чего не отказываюсь, — несмотря на все придирки, я опираюсь на все, я посылаю себе все — с условием, что ты позволишь мне сделать это. Ты — мой единственный судья — говорит он.
На другом конце света тень над моей жизнью, я уже там, там, на западе, и я жду тебя там, где мы еще не являемся ни одним, ни другим.
Послезавтра Нью-Йорк, встречи по приезде — во время обеда (в Современном Искусстве) и конференция вечером в Колумбии. Я позвоню тебе оттуда, с вокзала, не обязательно звонить «за счет вызываемого абонента» (этот счет в нашем случае совершенно смешон, как будто можно узнать, кто платит за связь и кто это решает).
4 октября 1978 года.
Рентгеновские снимки не очень-то обнадеживают, если им верить (но почему нужно держать меня таким образом в курсе малейших визитов к врачам? я отвечаю ему регулярно и насколько возможно успокаивающе).
Твоя гипотеза, исходя из которой эта болезнь станет платой за нескромность (без сомнения, можно только заболеть, прочтя «мертвое письмо»), показалась мне не только коварной, но и неправдоподобной. О, главное, она выдает твою агрессивность, ты скрываешь ее все хуже и хуже. Пожалуйста, забудь все это.
Это настоящая «одержимость» (kathexis, который хранит, держит, а также перехватывает, удерживает, ловит, останавливает, привязывается и т. д.). Это письмо Альсибьяда (я перечитываю необычайную хвалу, гениальную в каждом своем слове, и в это мгновение я очень тронут тем, что он говорит о наших слезах). Платон не мог слушать Сократа, он боялся и заставил его писать, он рассказал, что он писал (свои собственные тексты), он усадил его за стол. Часто я плачу, думая о них. Какая грусть охватила меня сегодня утром. Я хотел бы быть там с тобой, я знаю, что скоро умру (помоги мне), а ты — бессмертна, любовь моя, мое выживание, ты слишком красива, ты показалась мне очень красивой вчера вечером по телефону.
5 октября 1978 года.
поезд на станцию Пенн через час. Две встречи в Современном Искусстве, сразу по приезде.
Сегодня утром, очень рано, еще даже до того, как ты позвонила, уезжая, я работал или грезил, я никогда не знаю этого наверняка (всегда fort/da и tekhne телекоммуникаций в эпоху психоаналитической воспроизводимости, Пир, Филеб). Этот порочный Платон: знаешь ли ты, что он вписал в Пир одно стихотворение, единственное, о котором ничего неизвестно, пародирует ли он им Агатона? И о чем говорится в этом стихотворении? чисто эротическое желание воспроизводить (нет не детей) имя и славу во имя вечности. Хорошо сыграно. Он провозгласил свое имя, произнося речь о размещении (еще вопрос писем, корреспонденции, эпистолярного жанра, стелы и эпистола, греческая лексика прекрасно подходит для этого: epistello, я посылаю — это то же, что «я сообщаю, приказываю, останавливаю» — решение, приказ, но идея остановки или устройства, stellen, если ты хочешь, идея паузы или почты, остановки; то, что я предпочитаю: epistolenluein, вскрыть письмо, развязать ниточки письма еще до того, как претендовать на анализ. Никто его не отклеивал, не резал, не разрывал).
желанием «создать себе имя», я говорил тебе. У Платона, да, но подумай сначала об этом желании у того или тех, кто будет носить в качестве имени собственного нарицательное имя «имени» или «славы», Шем. Когда сыновья Шема строили Вавилонскую башню, они сказали: «Создадим себе имя». Зачастую в этой истории пренебрегают, кроме проблемы неделимости сущности перевода (имя собственное принадлежит и не принадлежит языку), главной ставкой, борьбой за имя собственное между YHWH и сыновьями Шема. Они-то стремятся навязать свое имя и свой частный язык (губу, верно переводит Шураки, и это Сафах, имя моей матери или моего дедушки по материнской линии, которого я сыграл в Рассеивании), и он, он разрушает их башню («Вперед! Спускаемся! Смешаем там их губы, человек да не поймет больше своего соседа»), он навязывает им свое собственное имя («он выкрикивает свое имя: Вавель, Смешение»: заметь трудность переводчика, вынужденного играть двумя именами, одним собственным и другим нарицательным, добавлять второе, добавлять к нему большую букву, неточно переводить, что и требовалось доказать, двусмысленное имя собственное, в котором послышалось «смешение» только благодаря нечеткой ассоциации в языке). YHWH одновременно и требует и запрещает в своем разрушительном жесте, то есть его имя собственное ждут в языке, он сообщает и зачеркивает перевод и посвящает это невозможному и необходимому переводу. И этот двойной прыжок сначала именно YHWH, если каждый раз, когда есть этот двойной прыжок в структуре имени собственного, существует «Бог», имя Бога, хорошо, я позволю тебе следовать, ты можешь заставить следовать, письмо имени собственного, имя писца Шема видится бесконечно доверившимся поворотам и блужданиям Шона — почтальона, его брата.
Однажды ты написала мне «ты можешь попросить у меня невозможного». И я послушался, я жду тебя.
6 октября 1978 года.
Я пишу тебе в такси. Я избегаю метро, и здесь тоже, именно потому, что люблю его. И потому, что я блуждаю в корреспонденциях, несмотря на то что система здесь проще, чем в Париже. Это как будто сделано нарочно. Вчера вечером, после конференции, я пересек весь город на такси, до Вашингтон Сквер. Это было после приема (было уже поздно и очень хорошо, я был пьян, мне понравилось, я вернулся почти тотчас).
Завтра, возвращение в Иейл, послезавтра выход на паруснике с Хиллисом.
7 октября 1978 года.
они бы приняли меня за сумасшедшего и не поверили бы, что я могу писать тебе все время. Но ты можешь засвидетельствовать это. Поезд двигается вдоль маленьких портов, расположенных по всему побережью, я начинаю узнавать свои пути.
но пусть это не мешает тебе, моя самая нежная, прийти за мной, ты прочтешь почти то же, что я (всегда немного медленнее, но понемногу я вольюсь в твой ритм или вернусь к тому, что уже читал), и я почувствую твое дыхание на своей шее.
Я как раз восхищался Филебом. Мое самое большое удовольствие — читать это вместе с тобой, например. Это, по-видимому (все здесь есть), маленький кусочек почтовой открытки Платона, которую Фрейд перевел в По ту сторону., маленький кусочек, там наверху, после того как долго хранил ее в ящике. Хотя это ни в чем не ограничивает гениальность По ту сторону». (это «произведение искусства», оно тоже уникально и единственно), все здесь избавлено от начального удара Филеба, понимай это как хочешь (речь о границе, тенденция к господству, ритм и интервалы и так далее, чтобы не говорить ничего о трудности остановиться на шестом поколении и на предписании Орфея). Еще одна цитата для тебя, и я перестаю читать, я медленно возвращаюсь к тебе, ты улыбаешься
«и мы, мы говорим, как дети, что вещь, которая дана прямо, возврату не подлежит». Это сказано в Филебе, ты понимаешь. Прямо, orthos, что это? Прямо, совсем прямо, ловко, с проворством, которое состоит в том, чтобы не ошибиться адресом, без какого-либо неправильного адреса? Неправильный адpec, я повсюду следую за ним, я сам, я преследую его, а он без конца гонится за мной. К счастью, ты здесь. В сохранности. Ты одна. Но это то, что не подлежит возврату. Это то, что говорит ребенок или тот, кто говорит ребенок, желание ребенка? Ты не можешь сказать.
Я почти приехал, на этот раз. В это мгновение мне вдруг пришла в голову (от Тота, без сомнения, другого старого друга, которого я встретил в начале Филеба) совершенно сумасбродная мысль: писать только тебе, только одной тебе, исключая любого другого возможного адресата, я объясню тебе. Сейчас я вынужден остановиться, они все вышли из поезда, я один. Мне не хватает тебя.
9 октября 1978 года.
и «рассказывать» — это мне всегда представлялось невозможным и бесконечно желаемым. Из нас никогда не получится рассказа.
то, что я читаю в своей записной книжке о двух днях до приезда, я ничего не придумываю: дорожные чеки, photocop (как это здесь удобно и недорого…) — посылать посылки, бумаги, парикмахер, банк, почта. Ужасает, нет? Но если ты подумаешь над этим хорошенько, без этих расстояний ты ничего не можешь породить из всей этой романтичности (эпистолярной или нет) литературного наследия Сократова романа. Если ты заключишь со мной пари, я докажу тебе, особенно на примере дорожных чеков по причине двойной подписи (подпись/контрподпись), которая для меня является настоящей музой. Они не знают, сколько раз совершенно законно ты подписывала что-либо вместо меня.
последняя неделя на востоке. В четверг снова Нью-Йорк, на этот раз я буду в Отеле Барбизон. Отъезд на Корнел завтра утром, очень рано.
с первой посылки:
ни дара без забвения (которое освобождает тебя и от дара и от дозы), забвения того, что ты даешь, кому, почему и как, того, что ты помнишь или на что надеешься. Дар, если он есть, больше не предназначается.
13 октября 1978 года.
итак, я лег спать настолько поздно, насколько возможно. Ты знаешь программу (конференция о Ницше, после чего у меня появилось желание прогуляться по окраине Центрального Парка, я вошел в одну из этих дискотек, ты хорошо знаешь
я не заметил, что это была пятница 13. Вот этот слегка сумасбродный проект, я говорил тебе о нем в поезде, который нес меня в Иейл: это как обет, высшая идея поста, в своих письмах я не заговорю с тобой ни о чем, что бы не было тобой и читаемо одной тобой, если это возможно. В любом случае я обязуюсь сделать все, что в моей власти или во власти языка. Итак, я больше не буду писать тебе, так как я занимаюсь этим слишком много и совершенно