она, чуть ниже, повернувшись к нему в профиль (хрупкая и защищенная). Все тот же сценарий, есть также фотография Хайдеггера (молодой, в военной форме, можно даже разглядеть погоны) «Х. и его невеста, Эльфриде Петри 1916». Он смотрит прямо перед собой, а она, в профиль, такая красивая, влюбленная, глаза прикрыты, приблизила свое лицо к лицу Мартина, как если бы она искала у него покровительства, как если бы она вставала под защиту, под защиту от него. Эти фотографии пар ужасны, мэтр, который смотрит на тебя, а она съежилась перед ним, ничего другого не замечая. Мы по-другому подходим к фотографии, не правда ли, не то чтобы ты всегда милостиво позволяла мне смотреть куда угодно, но все-таки. Наконец, я подозреваю, что будет очень сложно разгадать все эти снимки, я улавливаю всю фальшь этих фотографических поз для «вечности». Фотограф Хальберштадт, должно быть, увидел на них сами отношения, например, между тестем и его женой или, если так угодно, дочерью. Все портреты, которые этот старик, очевидно, подписал, все подарки, которые он якобы раздавал, которые он обещал и заставлял ждать их получения, дарил, но при условии, совсем как Мистингетт, или как тот самый, из нашего близкого окружения, ты понимаешь, о ком я говорю
Напротив этой фотографии отрывок письма Фрейда Максу Хальберштадту после смерти его дочери или, если ты предпочитаешь, его жены: он пишет ему, что понимает его боль, как понимает свою (я ничего не выдумываю), что он не стремится утешить его, как «ты не можешь ничего сделать для нас» (ich тасhе keinenVersuch, Dichzutrosten, wiе Dunichtsfurunstunkannst). «Но тогда почему я пишу тебе?» (Wozu schreibe ich Dir also?) и так далее. Все это может иметь один смысл, а что же он мог написать другого? Однако Другой рукой он написал то письмо, которое я цитирую в «Наследии» (сеанс продолжается, после семи лет счастья зять не может жаловаться и так далее). Впрочем, в этом письме, которое я читаю в данный момент в поезде (тяжелый и толстый альбом лежит у меня на коленях, а бумага, которой переложена вся страница, лежит на голове у Фрейда), он ему говорит, что не надо «жаловаться», не нужно усугублять это. Нужно подставить голову под удар «судьбы» и «mitdemhohereGewaltenspielen»! Перелистав несколько страниц, можно видеть его с Хайнцем на коленях и Эрнстом, который прижимается к нему. Затем Гейнеле совсем один, обнаженный, более юный. Норберт, мой умерший младший брат. Еще семь букв, дважды.
Это завершение одной эпохи. А также завершение покупок или банкет, который продолжается до самого утра (я не знаю, кому я сказал, что «эпоха» — вот почему я спрашиваю себя об этом — остается, по причине остановки, почтовым понятием, которое ранее было как бы заражено почтовой отсрочкой, станцией, тезисами, позицией и, наконец, Setzen(Geset-ztheitdesSichsetzens, о котором он говорит в ZeitundSein). Почтовый принцип не достигает отсрочки, еще меньше ему удается «существовать», он предназначает себе и то, и другое с «первой» отправки. Теперь же существуют еще и разницы, только это, но в почтовой отсрочке, их еще можно назвать «эпохами» или под-эпохами. В великой эпохе (где технология представлена бумагой, пером, конвертом, индивидуальным адресом и так далее), которая длится, скажем, от Сократа до Фрейда и Хайдеггера, есть под-эпохи, например процесс государственной монополизации, затем в этом процессе создание почтовой марки и Бернская конвенция, эти примеры можно продолжить. У каждой эпохи своя литература (она по сущности своей полицейская или эпистолярная, даже если она замыкается в себе как полицейский или эпистолярный жанр).
Здесь я представляю Фрейда и Хайдеггера как два великих фантома «великой эпохи». Два переживших себя предка. Они не знакомы друг с другом, но, по-моему, они образуют пару именно по причине этой особенной анахронии. Они связаны между собой, не переписываясь и не читая писем друг друга. Я тебе часто рассказывал о такой ситуации, и именно эту картину я бы хотел описать в «Наследии»: два мыслителя, которые никогда не встречались даже взглядом и которые никогда не получали никаких писем друг от друга, говорят одно и то же. Они приняли одну и ту же сторону.
Великие мыслители также являются мастерами почты. Уметь хорошо играть с почтой до востребования. Сказаться отсутствующим и проявить силу, чтобы не оказаться там в ту же секунду. Не поставлять по заказу, уметь ждать и заставлять ждать так долго, сколько потребует та самая сила, заключенная в себе, — до смерти, ничего не усвоив из конечного назначения. Почта всегда в ожидании, и она всегда до востребования. Она ждет получателя, который может случайно не прийти.
И почтовый принцип больше не принцип, не трансцендентальная категория; то, что провозглашается или отправляется под этим именем (среди других возможных имен, таких, как твое), больше не принадлежит к эпохе бытия, чтобы подчиниться какой-то трансцендентализации, «по ту сторону целого жанра». Почта — это такое небольшое, но очень хорошее почтовое отправление. Почтовая станция, которая показывает, что существуют только почтовые станции.
Нэнси, ты помнишь Нэнси?
Короче, это все, что я пытался объяснить ему. Tekhne (без сомнения, он рассмотрел почтовую структуру и то, чем она управляет как определение (да, действительно, это твое слово), метафизическое и техническое определение письма или назначения (Gescbick и так далее) бытия; и все мое внимание к почте он рассмотрел бы как соответствующую метафизику технической эры, которую я описываю, закат одной почты, рассвет другой и так далее); итак, tekhne— эта ничтожная и решающая отсрочка — не произойдет. Все это не более чем метафизика и позициональность; она уже паразитирует на том, что он говорит, что она происходит или ей таки удается произойти. Этот ничтожный нюанс меняет все в отношениях между метафизикой и ее двойниками и всеми прочими.
Tekhne не доходит до языка или поэмы, Dichtung или песни, вдумайся: можно сказать, что tekhne не удается затронуть их, зацепить, но оставляет их девственными, не достигая их и не стремясь достигнуть их подобно происшествию или событию, поскольку именно tekhne существует в них и взывает их к жизни.
В Страсбурге у меня возникло желание признаться ей в любви, хотя я испытывал страх перед ее проницательностью ясновидящей, которая внушает страх своим ясновидением, но которая ошибается, так как она справедлива, как сам закон. Но я не осмелился ей этого сказать, так как нам так и не удалось остаться наедине.
Вся история почтового tekhne ведет к связыванию определения с идентичностью. Марка, какова бы она ни была, кодируется для того, чтобы оставить след наподобие духов. С этого момента происходит ее деление, оплаченная единожды, ее цена оборачивается многократно:
и нет больше единственного получателя. Вот почему по причине этой делимости (источника разума, безумного источника разума и принципа идентичности) tekhne не достигает языка — того, на котором я пою тебе.
Если ты только ответишь мне, то моим ответом, моим обещанием будешь только ты. Но для этого недостаточно ответить только раз, словами, но всякий раз наново, без остатка, нам бы следовать друг за другом повсюду. Если бы ты знала, как я тебя люблю, любовь моя, ты бы сделала это, ты бы больше этому не противилась. Кто ты, любовь моя? ты такая многоликая, такая далекая, вся разделенная перегородками, даже когда ты здесь, рядом и я разговариваю с тобой. Твое зловещее «определение» разделило нас на две части, таким образом, наше славное тело разделилось, оно вновь стало нормальным, оно предпочло противопоставить себя самому себе, и вот мы распались в разные стороны. Наше прежнее, первое тело казалось мне чудовищным, но я не встречал другого, более прекрасного, и все еще жду его.
Ты никогда не умела играть со временем, а я, еще находясь в поезде, пересматриваю всевозможные мерки. Здесь выходит, что метр совсем не соответствует тому метру, что остался на перроне. Нам надо бы жить в поезде, я хочу сказать, еще быстрее, чем это было раньше. Я часто думаю о примере с беременной женщиной, которая после девяти месяцев путешествия в пространстве с такой-то скоростью возвращается на землю, чтобы дать жизнь новому созданию, тогда как все постарели на двадцать лет, а условия изменились. А еще я думаю о «черных дырах» во Вселенной, где мы любили друг друга, я думаю о всех тех письмах, которые я тебе никогда не отправлю, о всей той переписке, о которой мы вместе грезим, я думаю, что больше не знаю, куда иду, думаю о всех этих ударах судьбы, думаю о тебе
если бы ты была рядом, я бы увлек тебя куда-нибудь, и без промедления мы бы зачали ребенка, затем вернулись бы в купе как ни в чем не бывало.
Май 1979 года.
Я нашел список и пошел за покупками. Погляди на эту купюру, полученную сегодня утром: это честно, и я, по-видимому, сделал все для этого, в сущности, я должен радоваться этому, но когда я вижу, как они восстают против сам не знаю кого (против меня, говорят пошляки и простаки), я всегда задаюсь вопросом, а почему они, в свою очередь, не задаются вопросом, против чего они устанавливают охрану, этих собак, с такой необъяснимой тревогой и солидарностью в деле общественного спасения.
Я «работал» этим
утром, но ты знаешь, что я хотел этим сказать: скорбь — по мне, по нам во мне.
больше призраков, это была бы привиденческая книга… предоставить полиции, чтобы сбить ее со следа, а вместе с ней все почты, учреждения, компьютеры, органы власти, дюпэнов и всю их бобинарность (fort/da), государства, вот что я вычисляю или исчисляю, сортирую, чтобы бросить вызов всяческим сортировкам.
Май 1979 года. Я вновь много думал о твоем сне про ученический портфель, вот
Май 1979 года. Необходимо писать то, о чем нельзя говорить, особенно о чем не надо умалчивать. Я — человек слова, у меня никогда и ничего не было для письма. Когда у меня есть что сказать, я это просто говорю или говорю самому себе, и баста. Ты единственная понимаешь, почему это было необходимо, чтобы я писал обратное, говоря об аксиоматике, о том, чего желаю, о том, как я себе представляю свое желание, в общем, о тебе: живое слово, тем более присутствие, близость, обладание, присмотр и так далее. Я вынужденно писал навыворот — чтобы подчиниться Необходимости.
и «fort» от тебя.
я должен написать тебе это (и на машинке, поскольку я теперь за ней сижу, извини; иногда я представляю анализ с пациентом, который пишет на коленях и даже, почему бы нет, на машинке; она, психоаналитик, находилась бы сзади и поднимала